В коридоре госпиталя Лиза всегда здоровалась с портретом Ильи на доске почета. У него было насмешливое лицо, как будто сдерживался перед фотографом, чтобы язык не высунуть, не скорчить рожу. Волосы прилизал, выглядели мокрыми. Волосы у него были непослушные, мелкие кудряшки в разные стороны. Полосатый галстук для значительности. Раньше, пробегая мимо него, Лизе хотелось подразниться, свистнуть, рожки сделать, подмигнуть. Теперь она бросала быстрый взгляд: потом, потом, буду уходить, остановлюсь, поговорю с тобой. Не сейчас, мне сосредоточиться надо.
Как бы она плакала по нему, вспоминала каждую минуту вместе, если бы у нее было время. Сколько отрезало это страшное общее от ее, Лизиной частной жизни. Как это общее сделало ее винтиком в тяжелом механизме военной жизни, отняло у нее смысл ее маленького отдельного мира, ее веселой любви, заменило живого Илью фотографией на доске почета, кольцом его отца на бечевке, спрятанным под одеждой на шее, сновидениями, такими ясными, живыми, любовными, от которых сжималось тело, и Лиза просыпалась в слезах.
У Лизы уже не хватало сил на дневные воспоминания о нем. Работы было очень много, уставала, кружилась голова. Она была беременна, ждала месяц, чтобы сделать аборт.
Лиза уже договорилась с докторшей из женского отделения.
Она бывала там, ее встречали с радостью. Устраивали чаепитие. Звали к себе.
— Вот кончится война, и приду.
После дежурства приехала на аборт.
— Я подержу маску.
— Нет, не сможешь, я привяжу, дыши, не бойся.
Лиза вдохнула, ей стало легко, весело, она даже слышала свой смех, ей казалось, что она маленькая, летает в небе, кувыркается, ловит скользкие светящиеся конфетки.
— Ну все.
Докторша похлопала ее по щекам.
— Вставай. Понравился наркоз?
— Понравился.
— У нас завотделением балуется иногда. Но мы как бы не знаем.
Лиза встала, посмотрела на кровавые шматки в тазу. Это твое последнее мучение, маленький Илья, пока ты еще ничего не знаешь, ни боли, ни страха, и не узнаешь. Они тебя не достанут. Вот так выглядит милость сорок третьего года, — думала Лиза.
Потом они пили чай. Хрустели сухарями.
Докторша рассказывала: пару раз в год ее возили в женский лагерь, аборты делать — вертухаи баловались. Запрещены, конечно. Но работать надо, а беременная не наработает. Вот и скребли.
— Насобачилась, да хоть закрытыми глазами выскребу. Нельзя тут детей иметь, грешно их в такой мир выпускать. Мы уж как нибудь справимся до смерти, а их не надо. Ты полежи, подремли.
Лиза прилегла в кабинете. Второй день носила в кармане письмо от Ильи. Не хотела читать до, чтобы не передумать. Короткое. Жив, цел, просит проведать мать. Обнимает, помнит. Рисует смешные картинки. Могла бы и до прочитать. Ничего особенного, судьбоносного. Да и откуда оно возьмется на войне? Она стала привыкать к мысли, что может потерять его. Не так, как сегодня она потеряла маленького Илью — насильной смертью. Потерять просто, обыденно надоесть, устать. И ему, и ей. Вот живет ведь она сейчас, не думая о нем каждую минуту. И он так живет. Каждый заполнен своей жизнью. Это, наверно, зрелость. Когда хочешь от себя больше, чем от кого-то другого.
Вдруг поняла, что стала забывать его лицо. Погладила себя по груди, представила, что это его руки. Помнила только голос, смех. Это потому что часто встречались в темноте. Наощупь, на голос.
Она задремала. Сворачивалась клубочком на старом диване, нашла удобную продавленную временем ямку. Засыпая, она всегда просила сны: подмосковную дачу, детство, мамин столик с зеркалом, где стояли ее духи, пуховка для пудры… девчачьи сны.
Иногда такие сны милостиво приходили, но в конце обязательно случалось что-нибудь странное, бесконечное, бездонное. Вдруг оказывалось, что в комнате нет стены, обрыв, вниз вела лестница, на ней стоял отец и звал ее. Она спускалась с котомкой в руке, боялась потерять, прижимала к себе, с каждой ступенькой страх становился сильнее, лестница темнела, и вот уже ступени трудно различить, и нет перил, лестница становилась узкой, раскачивалась, превращалась в шаткую двухколесную арбу и Лиза стояла на ней со своим узелком, боясь пошевелиться.
Она проснулась. Докторша подошла потрогать лоб — температуры нет. — На вот выпей — и дома попей порошки.
Лиза доплелась до дому. Эльвира встревожилась: ты бледная, заболела? Тебя отравили? Не ешь там, что предлагают, проверяй. Она давно стала нестерпимо подозрительна. Боялась соседей, сотрудников, всего, дома занавески держала опущенными, двери закрывала: все ей казалось, что соседи подслушивают.
Лиза говорила Ходжаеву: у нее паранойя, вот посмотрите, Алишер ака, в учебнике написано. Ей надо к психиатру.
— Она не пойдет.
— Пригласите домой, вы ведь всех знаете тут. И я могу поискать врача.
— Ее уже видел профессор. Но она не будет лекарств принимать, а в больницу не отдам ее. Бьют там, за санитарами не проследишь и всех не купишь. Пока потерпим, валерьянку пьет.
В комнату вошла Эльвира.
— Про меня шепчетесь? Вот сейчас скажете, что я сумасшедшая. У нас в библиотеке двое отравились, говорили, что невидимые порошки распыляют.
— Где распыляют?