– Мы уже приступили, командир, – Васильев, самый старый вояка в роте, а в батальоне годами и сединой он уступал только комбату, с самого начала отнесся к молодому ротному без предубеждения. Уж он-то понимал, что здесь назначают на должности не по административной целесообразности и умению управлять ротным хозяйством, а по готовности и способности вести войну. Однако не все поступки Ремизова он одобрял, списывал их как раз на молодость и амбиции и иногда, пользуясь своим авторитетом, пытался его поправить.
– Вижу, что приступили, но чувствую, хочешь что-то сказать?
– Насчет окопов для машин все ясно, а траншея… Там камень, копать невозможно, каждый вершок земли ломом продалбливать надо. В батальоне никто кроме нас не роет такие траншеи.
– К каждой машине должен быть безопасный доступ. Здесь открытая местность, случись минометный обстрел, к ним не подойдешь. Трудно – согласен, но главное – начать. Что же касается других рот, то они нам не пример.
Они присели на бруствер командирской машины, сделанный из набитых песком снарядных ящиков и бумажных мешков. Отсюда открывался вид далеко на восток, на всю долину Панджшера, а со стереотрубой просматривались и верховья реки, вечные ледники, в которых скрывалось ее начало. Неслучайно именно здесь, за спиной шестой роты, поставили взвод стотридцатимиллиметровых длинноствольных пушек, отправлявших свои снаряды в район этих ледников и соседних перевалов.
– Командир, у меня разговор есть.
– Ну, – Ремизов напрягся, – серьезно начинаешь, продолжай.
– Тут механики между собой толковали. Ты ж знаешь, они меня не сторонятся. Насчет Комкова. Побил ты его сильно. Я как старший товарищ говорю, пойми правильно. Когда не управляешь собой, не управляешь никем.
– Не должен… – Ремизов скривился. – Я и так знаю, что не должен. Только я кулаком. А тот говнюк из артдивизиона – тремя артиллерийскими снарядами. На мне вина, а там – несчастный случай. Разница есть? Еще ни один солдат, выполнявший мои приказы, не погиб, вот что я знаю и в чем уверен. Позволь, я уж сам разберусь, что я не должен. Договорились?
– Я как старший товарищ. Сам Комков в порядке, знает, за что получил. И механики считают, что по делу.
– Вот это важно. Не всегда цель достигается уговорами. Наверное, она вообще уговорами не достигается. Что мне делать, если кто-то слов не понимает? Такие, как Комков, смотрят на мир через розовые очки, пора повзрослеть, а они все еще дети. Они до сих пор строят песочные крепости, играют в солдатиков. А теперь ему стало больно! Нет больше его песочницы!
– Позови его, поговори с ним. Надо поговорить. Ну, раз уж так вышло.
– Ладно, Николай Алексеевич, понял я тебя. Хороший ты товарищ и партийный секретарь хороший.
– Я ни с кем больше об этом не говорил, Черкасов и сам все знает, а о других не скажу. – Васильев почувствовал в словах ротного обидный намек.
– Колька, хоть и замполит, все понимает правильно, да ему бы с собой разобраться. Тут и контузия, и прокуратура. Но если ты узнал об этом инциденте, то и Добродееву нашепчут. Ладно, переживем как-нибудь, невелика печаль.
Черкасов отсутствовал три дня. Говорили разное – и про тяжелую контузию, как у Хоффмана, и про уголовное дело, возбужденное за невыполнение боевого приказа, и про то, что он начал покуривать дурь. Но через день после очередного минометного обстрела, когда в полку ранило сразу двенадцать человек, события двухдневной давности отошли на второй план и стали историей нашего времени.
Черкасов появился со следователем военной прокуратуры, так что один слух подтвердился: дело действительно возбудили. Контузия тоже оказалась правдой, но она была не тяжелая, и замполит отказался от госпитализации, чтобы не томить себя бездействием и ожиданием чужих решений. Третий слух не подтвердился, курить анашу Черкасов и не пробовал, но вот пил каждый день. При его хрупком сложении ему хватало ста граммов водки, а самогона или спирта еще меньше, чтобы быть пьяным почти в ноль.