Так что оставим тех вместе с сентиментальным Булатом историкам литературы. Ведь жизнь течет и не останавливается «на достигнутом». Но в твоих, добрых, повторяю, мемуарах им – место. Потому что это роман-история и как личности они забавны, трогательны и любопытны, хотя и невысоко летают. То есть ты, как ученый, должен знать, что художник должен уметь думать сердцем, рождать новое, а им по большей части слабо. Вот как получается, я еще жестче, еще придирчивей, ведь все это прежде всего ко мне относится. Потому пишу много. Как и ты, я вижу. Одна надежда… <…> Замечаний по роману в художественном смысле не имеется – надо печатать как роман[106]
.Воспоминания созревали постепенно. После смерти Сапгира в 1999 году в мемуарный очерк, изначально написанный в Америке, был добавлен кусок о встречах поэтов в Париже и Москве уже после эмиграции. Это уникальный пример сотворчества и верности. Шел поиск важных слов. Финальные версии [Шраер-Петров 2001; Шраер-Петров 2007:177–217; Шраер, Шраер-Петров 2017: 199–267] мерцают новым опытом и новым пониманием. Впрочем, сравнительный анализ вариантов все же не входит здесь в мои задачи.
А с другой стороны, именно Давиду Шраеру-Петрову (совместно с его сыном) принадлежит честь возвращения Сапгира читателю в нашем веке. Имеются в виду и составление первого академического издания, и авторство вступительной статьи и подробных содержательных примечаний в нем (не думаю, чтобы без этого труда Шраера-Петрова Сапгир уже в 2004 году был бы почтен болотным лавром солидного академического томика в строгом формате «Новой библиотеки поэта»), и почетный эскорт в виде первой посвященной новому классику литературоведческой книги[107]
.Сапгир изобилен; контекст его творчества слишком богат, чтобы взять его одним наскоком. Потому у нас он часто оказывается прочитан или слишком общо, или приблизительно. Шраер-Петров читает и вспоминает без спешки. Как человек и как исследователь он увлечен разгадкой Сапгира, детальным прочитыванием его «формулы». «Сапгировская нота. Голос Сапгира. Дыхание Сапгира. Молчание Сапгира…» [Шраер, Шраер-Петров 2017: 42].
Но не менее важно то, что в значительной степени именно с подачи Давида Шраера-Петрова было определено место Генриха Сапгира в современной словесности, четко обозначен его экстраординарный статус. Это было и ответственно, и своевременно. Дело в том, что не признанный советским официозом авангардист и в постсоветской России оказался в каком-то странном положении не то литературного маргинала, не то реликта мало кому интересной эпохи. В новом веке он не забыт, но вспоминают о нем за пределами узкого круга ценителей и поклонников все же незаслуженно редко и полуслучайно.
Между тем и тут нельзя не согласиться со Шраером-Петровым, Сапгир занимает совершенно особое место в русской поэзии второй половины XX века. Сапгир – замечательный и в высшей степени характерный для своего времени поэт. Он ответил на чад и бред эпохи. В его стихах есть мощный резонанс на ее важнейшее содержание. Он явно интереснее и значительнее многих подцензурных советских поэтов, но и в своем неподцензурном окружении он – единственный в своем роде. Пожалуй, лидер поколения и главный московский поэтический гений своей поры (ну, это я так считаю, следом за Шраером-Петровым). Размышления Шраера-Петрова о Сапгире уже лет пятнадцать служат для меня важным аналитическим опытом, источником встречного вдохновения. Я от него отталкиваюсь и часто с ним соглашаюсь [Ермолин 2005].
Именно Давид Шраер-Петров (вместе с Виктором Кривулиным и еще двумя-тремя современниками) начал отделять зерна от плевел, попытался проявить и обозначить неповторимое
«Классик авангарда», говорит он о Сапгире. Неожиданное, странноватое на первый взгляд определение, практически оксюморон. Что означает этот красивый титул? То, что недавний литературный отщепенец, искатель и экспериментатор получил общественное признание? Или что его поиски стали некоей нормой новой русской поэзии, вошли в ее состав как своего рода базисное основание? Или что-то еще? Как сочетать несочетаемое? Возможно ли это?