Она все-таки решает встать и тихо, медленно переступая босыми ногами, стараясь ни на что не наткнуться, пробирается в темноте в магазин. Уже возле окна опускается на колени и последние несколько футов проползает на четвереньках, а потом осторожно, не высовываясь, выглядывает в окно. Солдаты и полицейские сооружают баррикады. Кто-то устанавливает пулеметы. Все вооружены до зубов. Неужели все это только для того, чтобы поймать горстку евреев?
И опять она думает о том, что нужно хватать Виви и бежать. В этом районе она знает каждую улочку, каждую подворотню, а они только начали строить баррикады. Она сможет выбраться. Но ее снова охватывает неуверенность. Точно ли они будут в большей безопасности на улице, чем укрываясь здесь? Она отползает обратно в каморку на задах магазина. Виви все еще спит. Шарлотт садится на диванчик и пытается немного подумать. Им с Виви нечего бояться. Документы у них в порядке. Тут ей вспоминаются часы, переведенные на французское время, и запрещенная книга, которую еврей написал о еврее, и документы, которые Симон перевозила, когда была курьером и флиртовала в поезде с немцами. Симон тогда ничего не сказала ей о том, что и куда именно она везла, и Шарлотт не стала спрашивать, но это не значит, что немцы тоже ничего об этом не знают.
Становится слышен топот бегущих сапог. Нет, грохот бегущих сапог. Их слишком много, чтобы можно было различить отдельные шаги. Крики – на французском и немецком. На одном конце улицы они кричат людям выходить. На другом – оставаться на местах. О, они очень методичны, не придерешься. Теперь они пойдут от дома к дому, не спеша, чтобы уж точно никого не упустить.
Внезапно комнатку заливает свет. Такой яркий, что даже занавеска для светомаскировки ему не помеха. В их дворике светло как днем. Нет, еще светлее. Будто все раскалено добела. Они, наверное, установили прожекторы. Ей-то казалось, что темнота делает мир более пугающим, но этот обжигающий свет ослепляет ее, делает абсолютно беспомощной. Даже если она осмелится отдернуть занавеску и выглянуть во двор, ей ничего не удастся разглядеть.
За окном топочут сапоги, слышатся мужские выкрики, визг, вопли. Виви начинает плакать. Шарлотт подхватывает ее из кроватки, берет на диван, прижимает к себе под одеялом, шепчет, что все в порядке, стараясь ложью заставить ее замолчать. Хотя вряд ли кто-то способен разобрать всхлипыванья одного-единственного ребенка за всем этим ужасом снаружи.
Они колотят в двери – глухие удары кулаков, потом более резкий стук оружейных прикладов; трещит, не выдержав, дерево. Мужчины кричат, женщины визжат, дети орут. Она прижимает к себе Виви и молится Богу, в которого не верит. Где-то напротив, во дворе, в небо ввинчивается вопль, а потом глухой удар – и вопль обрывается. Она не сразу понимает, что произошло. Кого-то выкинули из окна – или этот кто-то выпрыгнул сам.
Трещит еще одна дверь. Так близко, что это, должно быть, булочная по соседству. А она-то сказала себе, что они не станут в такой час возиться с магазинами. Поэтому-то они и пришли еще до рассвета – чтобы застать людей дома, врасплох, только-только проснувшимися, неодетыми, уязвимыми. Она убеждает себя, что булочная – это дело другое. Что работники, должно быть, уже на местах. В ослепительном свете, бьющем снаружи, она уже может разглядеть часы у себя на руке. На часах пять. Это значит четыре утра по-местному. Она стала такой трусихой, что перевела на немецкое время не только часы в магазине, но и свои наручные.
Во дворе слышится пронзительный вопль ребенка, и она еще теснее прижимает к себе Виви. Вопль резко обрывается. Начинает рыдать женщина. И снова Шарлотт понимает, что это значит.