Полагаю, что для своего возраста – а мне тогда только исполнился двадцать один год – я воспринимала окружающий мир достаточно серьезно. Мои родители – из тех людей, кого принято считать «настоящими американцами», потомки первых эмигрантов из Ирландии и Германии, носивших фамилии Слэттери и Келер соответственно. Они осели в Массачусетсе и, надо сказать, неплохо устроились: белые семьи, которые к тому же сумели занять приличное положение в обществе. Отец работал на компанию – поставщика японского фарфора, а мать – в местном отделе здравоохранения. Еще ребенком я очень быстро поняла, что далеко не всем выпадает шанс иметь такой же каркасный дом с крыльцом и небольшой гостевой спальней. В старших классах мне стало очевидно, что семья с двумя источниками дохода – куда лучше семьи с одним. Со мной тогда учились ребята из неблагополучного района при металлургическом комбинате. Многие из них жили с одним родителем и почти не интересовались учебой. Когда я слышала краем уха, о чем они разговаривали, мне казалось, что судьба заранее распределила их по бандам и преступным группировкам.
На фоне других наша школа особо не выделялась, и все же для тех учеников, кого поддерживали дома, она могла обеспечить минимальный уровень знаний, необходимый для дальнейшей учебы в колледже. Чем больше я читала о мире, тем яснее понимала, что даже такое образование – привилегия абсолютного меньшинства. Родись я в лагере для беженцев или в какой-нибудь глухой африканской деревушке, надеяться мне было бы не на что.
В колледже я принимала участие в маршах против насилия над женщинами и проводила книжные ярмарки в поддержку голодающих народов Африки. Жасмин называла меня «божьим солдатиком» (я очень надеялась, что это был комплимент). К осени 1995 года, когда я впервые приехала в Париж, в голове у меня по-прежнему царил хаос. Нет, конечно, я четко сознавала, во что верю, но совершенно не понимала, как жить с такими убеждениями. Можно сказать, что время от времени меня одолевало чувство растерянности, и теперь я почти уверена: такая гремучая смесь неразрешенных противоречий представляет опасность для любого человека, тем более – для молодой неопытной девушки.
– Я знаю, о чем ты, – ответил Джулиан Финч, когда я с тревогой заметила, что прошлое порой нависает надо мной, как черная глыба. – Не знаю другого такого города, где ты бы так же остро ощущал связь с более молодой версией себя.
Мы сидели в ресторане на бульваре Терн среди малиновых банкеток и свежих устриц. За окном стоял солнечный мартовский день, и на тротуарах уже распускались деревья.
– Помню, тем летом ты ходила, словно в воду опущенная, – сказал Джулиан. – Я плохо тебя знал, да и не мое это было дело – приставать к тебе с расспросами. Но я понимал: что-то случилось с твоим русским поэтом.
– Драматургом.
– Ну, у него была какая-то поэтическая аура. В любом случае я винил себя. Ты была очень молодой, а я ведь вас познакомил. На том злосчастном вечере в библиотеке.
– Да нет же. Я сама с ним познакомилась.
– В общем ситуация сложилась непростая. Ты и сама была непростым человеком. Во многом такая взрослая. Совершенно непоколебимая в своих феминистских взглядах. Но в чем-то очень хрупкая. По крайней мере, так мне казалось.
– Ты никогда мне об этом не говорил.
– Конечно нет. Чужие убеждения нужно уважать. Во-первых, потому что тебе самому этого хочется, а во-вторых, потому что нельзя лезть в чужой дом с грязными ногами. К тому же между учеником и преподавателем должна сохраняться дистанция.
– Не вини себя за мою историю с русским. Правда! – Я рассмеялась.
– Но он сделал тебя несчастной.
– Не сразу. Я стала несчастной после того, как он вернулся в Санкт-Петербург.
Джулиан кивнул.
– Скажи, он был твоим первым?
– «Первым»?
– Первым серьезным… первым настоящим…
– Нет-нет. Единственным. Ведь слово «первый» подразумевает, что после него мне встретились такие же.
На самом деле я почти десять лет не спала с мужчиной. Даже ни разу ни с кем не целовалась. Джулиану я, конечно, об этом рассказывать не стала.
– Понятно. – Он раскрыл меню. – Итак. Еда. В таком месте стоит заказывать традиционные блюда. Их тут готовят по-настоящему хорошо. Пот-о-фё или тарт татен. Только не говори, что будешь морского окуня.
– А почему нет?
– Потому что Сильви всегда заказывала его, куда бы мы ни пришли. Иногда она по двадцать минут смотрела в меню, прежде чем решить, что в конечном итоге закажет морского окуня.
Пока мы ели (к сожалению, не морского окуня), я рассказывала Джулиану о записях Матильды Массон и о том, как переживала за «будущее» этой девушки.
– Она хочет казаться сильной. Знаешь, у нее такой нахальный акцент, да и манеры тоже. Но я подозреваю самое страшное.
– Думаешь, она еще жива?
– В ее файле не стоит дата смерти. Хотя в Центре Жана Моллана архивы обновляют с задержкой.
– Хочешь, чтобы я разузнал?
– А ты можешь?
– Наверное. Я ведь знаком с Лео Бушем, директором Центра.
– Немцем?