«Ты же поэт, т.е., в каком-то смысле (нахождение 2-ой строки четверостишия, например) все-таки акробат
мыслительной связи. Причины глубже – или проще: начну с проще: невозможно в жару – лето – семья (берешь или не берешь – сложно) – беготня, и все с утра, и все бессрочно и т. д. А глубже – страх (всего).Но твой довод (повод) правдив» (ЦП, 328), – примирительно завершала она свою мысль…
Размышления о доводах и поводах оказались провидческими. В конце мая Пастернак признается: «Я не учел, не додумал, а потому и не сказал тебе, в какой степени все это зависит от денег. Даже и Кавказ, представь (в семейной части, в комбинациях), пока недоступен»
(ЦП, 344).А Цветаева уже через 4 дня напишет совершенно иное письмо, полное «жгучей жалости»
(ЦП, 337), рожденной сознанием несбыточности своей любви.«Борис! Ты никогда не думал, что есть целый огромный чудный мир, –
начинает она, – для стихов запретный и в котором открываются – открывались такие огромные законы <…> То, что узнаешь вдвоем – та́к бы я назвала, так это называется. Ничто, Борис, не познается вдвоем (забывается – все!) ни честь, ни Бог, не дерево. Только твое тело, к которому тебе ходу нет (входа нет). Подумай: странность: целая область души, в которую я (ты) не могу одна. Я НЕ МОГУ ОДНА. И не Бог нужен, а человек. Становление через второго» (ЦП, 336—337).Чуть ниже она признается: «Это страшно сказать, но я телом никогда не была, ни в любви, ни в материнстве, все отсветом, через, в переводе с (или на!)»
. И тут же – отрезвляющая усмешка: «Смешно мне, тебе, незнакомому (разве ты-то в счет), да еще за тридевять земель писать такое» (ЦП, 337). В порыве откровенности Цветаева признается даже в том, что «за последний год» Пастернак стал для нее «младшим братом Рильке» (ЦП, 337). Можно подумать, что лишь уход старшего пробудил в ней былые чувства к «младшему»… (Как не вспомнить, что письмо появилось в начале работы над «Поэмой Воздуха», посвященной старшему!) В конце она поясняет:«Ты мне, Борис, нужен как пропасть, как прорва, чтобы было куда бросить и не слышать дна. (Колодцы в старинных замках. <…>) Чтобы было куда любить. Я не могу (ТАК) любить не поэта. И ты не можешь», – убежденно прибавляет она (ЦП, 339).
Что это – озарение? Внезапное открытие? Вряд ли. Слишком похоже на обращенное к Рильке: «Райнер, я хочу к тебе, ради себя…»
(П26, 191). Тогда Марина Ивановна быстро отрезвела и успокоилась – настолько быстро, что не откликнулась на ответный зов. Вот и теперь, раз выплеснувшись, после она будет писать спокойные, привычные письма. А на размышления Пастернака об освобождении Рильке вновь ответит недоумением, обнажающим их расхождения:«„Вскочить истории на плечи“ (ты о Рильке), т.о. перебороть, превысить ее. Вскочить эпосу на плечи не скажешь: ВОЙТИ
в эпос – как в поле ржи. Объясни же мне: когда есть эпос, – зачем и чем может быть в твоей жизни история. … Какое тебе, вечному, дело до века, в котором ты рожден (современности). „Историзм“ – что́ это значит?» (ЦП, 380).