Позавчера, в воскресенье, с утра пораньше вдруг истошно затрезвонили колокола, а над ярмаркой в Унгенах, над тамошним кладбищем стали рваться снаряды и шрапнель. И взмыли в воздух, к небу, коровы и овцы, прямо с недожеванной жвачкой в зубах. Были они привязаны к забору корчмы, где их новые хозяева только что звенели стаканами, благословляя будущий приплод, а теперь под оглушительный грохот все летело в воздухе — кресты, и копыта, и останки прадедов из развороченных могил…
Смерть пришла в каждый дом, корчится на берегах Прута — с Унген правобережных бьют по Унгенам на левом берегу. Да, третий день…
И после того как снаряды пропахали здесь каждый метр, война вгрызлась в самое сердце Кодр, как тупыми ножницами, искромсала одно за другим села Милешты, Рэдены, Тимилиуцы…
А Каранфил все торчит у колодца, будто и пушкой его не прошибешь.
«Да мертвый он, баде, говорю же вам! Лежит и рукой не шевельнет…»
Поблизости крутился Прикоп, наш сельский дурачок. Была у него манера: стоит кому заговорить с соседом, Прикоп тут как тут, станет столбом и стоит разиня рот, таращится, словно перед ним чудо из чудес. Каранфил же свое долдонил: «Эге, Вэликэ, значит, солдат… А может, отдыхает? Устал человек, прилег, его и сморило. И ты бросил овец… На произвол судьбы бросил, да? Овечки ведь пугливы, вроде тебя, — выговаривал он с кислой миной. — Растеряешь, не докличешься, что делать прикажешь? Пустой страх под мышку домой прихватишь, милок?»
Услышав такие наставления, сорвался с места дурень Прикоп да как заголосит: «Э-э-эй, смерти-смерти… мертвеца-а-а нашли! — Зазмеилось по улочке облако пыли. — Э-гей! Мертвецы-мертвецы-ы-ы!..»
Странное дело, село гудит от пересудов о новых напастях, а Каранфил… видите ли, он человек степенный и себе на уме, знать ничего не желает — напасти напастями, а он тут при чем?
Хотя еще позавчера Ион, сын моей тети Наталицы, проезжал на военном грузовике с орудием и кричал на всю округу:
— Мэ-мэ-мэ-эй! Родичи Сынджеров, Котялов, бабка Мэфтуляса, Арги-и-ир!.. Кого-то из наших убили! Эй, слышите меня? Всем передайте, всем, погибли… И раненые… ищите-е-е! поля-а-а!..
Мы с Каранфилом слышали его, как слышим сейчас Прикопа. В день, когда началась война, мы сидели на ступеньках погреба, прятались от шрапнели. Рядом блеяли голодные овцы, запертые в загоне. Некому было гнать их на пастбище — спозаранку стреляют и стреляют без продыху, самим не до кормежки, а уж овцы… И тут еще Ион, сын тети Наталицы, кричит что есть мочи, цепляясь за борта кузова, а его грузовик дребезжит и мчится, пыля, по широкому тракту. Наши отступают…
Услыхав от меня новость, Прикоп-дуралей припустил вприпрыжку поскорее разнести ее по дворам, точь-в-точь как я только что повторял Каранфилу слова Иона, моего двоюродного брата. Самого Иона несколько дней назад взяли в солдаты, в пятницу перед нынешним воскресеньем, будь оно неладно. Село наше у границы, к самому Пруту притулилось, и вслед за Ионом ушли сыновья Сынджеров, Котялов, младший сынок Мэфтулясы, баде Аргир, а за ними и другие потянулись из села с винтовками за спиной. Теперь Прикоп мотался по дороге из конца в конец, тормошил народ: «Спасите, помогите! У нас ме-о-ортвые… У нас ра-а-аненые…»
И вчера, и позавчера отходили через село войска. Пылища, шум, в полной неразберихе тянулись обозы, машины, подводы. Горемычная наша сторонушка, сокрушались старики, бедное наше жнивье — что с ним сталось, люди добрые? Хуже кладбища… И поле, глянь-ка, не поле — вытоптанный ток, и по снопам словно колесом проехались, да это уж и не снопы — мертвые тела под солнцем. Ох, дожили… Ох, до лютой годины дожили…
Так оно и было тогда, в сорок первом, с первого же дня война на нас навалилась, с первого дня и на годы.
…Видим — Прикоп-недоумок поскакал по улице, а старуха Мэфтуляса кинулась за ворота, в чем стояла, простоволосая, засеменила от двора ко двору: «О-о-о-ой, горе-то какое, ох-ох-ооо! Один он у меня остался, господи. Помогите отыскать…»
Два старших ее сына пропали без вести в сороковом. А как услышала Прикопа, взбрело на ум бабке, что и третьего потеряла, последыша. Да разве поверишь сразу? Вот и вскинулась: «Один у меня остался!»
Десятки лет прошли, и слышу я опять шепоток ковыльного поля, вкрадчивое «тише, тиш-ш-ше…». А почему «тише»?! Что, если бы и тогда мы все молчали? Не закричал бы я, пастушок, при виде мертвого, не резали бы ухо вопли Прикопа, не причитала б старушка-мать — узнали бы мы имя павшего? Ведь клич-то был страшный:
«Спасайте своих, э-эй, кто есть из родни Сынджеров, Котялов, бабка Мэфтуляса… Арги-ир!..»