— Вам не угодно, чтобы я продолжала?.. Я просила вас меня не прерывать. Ваши объяснения мне ни к чему. Я могла бы пересказать эту сцену Санди. Но чего ради? Он так доверяет людям, так добр, что грешно лишать его иллюзий. Еще одной иллюзии. Итак, я не обмолвлюсь ни словом. Все останется между нами… У вас не будет причин избегать нашего дома. Это вызвало бы подозрения. Дало бы пищу для кривотолков, в этом городе стены прозрачны, — а эти разговоры, намеки и расспросы причинили бы Санди такие страдания, которых он, повторяю, не заслужил. Поэтому вы можете приходить к нам по-прежнему. Возможно, мало-помалу мы снова сделаемся друзьями, если вам удастся вновь заслужить мою дружбу… Я согласна все забыть. Забыть от всего сердца. Будем считать, что этого дня не было. Глядите! Я вырываю из календаря листок. Этого дня не существует!
Адина Бугуш подошла к настенному календарю, на котором оставалось еще несколько декабрьских листков.
Оторвав листок, она скомкала его. Потом обернулась к Тудору Стоенеску-Стояну, вымученно улыбнувшись:
— Чего вам еще? Что я могу еще сделать? Это я делаю для Санди, не ради вас… Из-за меня ему и так несладко. Я не то, чего он хотел, не та, какой надеялся меня видеть. Не хватало еще лишить его друга… Если, после сегодняшнего, вы можете еще считать себя его другом. А чтобы мы оба свыклись с новым положением, я приглашаю вас завтра на обед.
— Только если вы простили меня… — поставил условие Тудор Стоенеску-Стоян.
— Я уже сказала, что этого дня для меня не было. Я его уничтожила.
Тут она обнаружила, что все еще держит в руке скомканный листок. Подошла к печке и бросила его в огонь.
Затем молча подождала.
Тудор Стоенеску-Стоян, потупившись, встал со стула и искоса взглянул на нее. В этом взгляде побитой и выгнанной собаки не было ни доброты, ни раскаяния, ни просветления.
Но Адина Бугуш и не смотрела на него. Этот день и на самом деле был для нее вычеркнут, уничтожен, как она и обещала, обещала скорее себе самой, чем Тудору Стоенеску-Стояну.
Минуту она стояла посреди комнаты с воздушной мебелью из никеля и стекла, уронив руки и устремив глаза на Кэлиманов холм. Он был белым, но белизна его утратила прозрачность; холм снова стоял сплошной стеной, холодным ледником между ней и доброй теплотой далекого мира.
Она вернулась к столику, на котором лежали три лиловые тетради. Вздохнула. Достала конверт и, прежде чем начать письмо, надписала адрес Теофила Стериу.
ПОВЕРКА
Пескари в полном составе собрались у «Ринальти».
Они толпились возле полковника Цыбикэ Артино, который первым же поездом прибыл в гарнизон на рождественские каникулы. Бравый, румяный и жизнерадостный, этот полковник, один из сыновей города, поднялся из самых низов. Он родился на окраине по соседству с кладбищем у подножья Кэлимана. Детство его прошло среди крестов и могил, где он гонял, стреляя из рогатки по воробьям, ставя в склепах силки на крыс и устраивая беспощадные набеги на цветы, оставленные в головах у покойника по случаю дня его святого или годовщины смерти дорогого учителя начальной школы.
Близость места успокоения и нищета вдовьего жилища госпожи Артино ничуть не омрачили врожденного веселого нрава Цыбикэ. Он первым окончил военную школу, прослужил пятнадцать лет в гарнизоне, сначала в чине младшего лейтенанта, затем лейтенанта и капитана. На войну он ушел капитаном, а вернулся раздобревшим полковником, в шрамах от осколков, украшенный орденами, в сдвинутой на тройной затылок каске, веселый, словно свадебный гость. Солдаты и сверхсрочники любили его как заботливого отца, поскольку он хоть и покрикивал на них, но дела улаживал без проволочек и по справедливости, избавляя солдат от суровых наказаний и всему предпочитая сочную солдатскую шутку.