— Вовсе не его. Это мое дело. Ты не обратил внимание, что сказано в договоре, который лежит у меня в кармане? Налоги, гербовый сбор и оплата адвокатов пополам. Следовательно, кто-то же должен получить гонорар… Несколько часов назад на мой вопрос ты ответил, что тебе нечего делить с Пику. Вот теперь вам будет чем поделиться… Я сказал, и мое слово остается в силе! А амбиции оставь для своих романов… Жизнь — это совсем другое дело, дорогой Тодорицэ. Это я тебе говорю. Я понял это на собственном опыте… И опыт достался мне нелегко. Десять лет назад, когда умер отец, я повесничал в Париже. Еще молоко на губах не обсохло, а я уже считал себя рантье божьей милостью. Изводил отца телеграммами. Денег и чеков; чеков и денег! И вот отец умирает, я приезжаю домой, он уже в могиле, а вокруг меня увиваются новые могильщики. Меня дожидались… И думали про себя: «Через три года этот шалопай в дым промотает папашино состояние…» Мне со всех сторон предлагали деньги. «Сколько желаете, господин Тави? Сколько вам надобно? Сотня, две?» Само собой, речь шла о сотнях тысяч… Тогда-то я и узнал по-настоящему, что такое жизнь, — не без помощи нынешнего моего дружка Тома Бырлибы, великого мошенника, без которого в наших краях не обходится ни одна купля и продажа. «Вам что, деньги не нужны? То-то же. Что, вам трудно поговорить с ним?» Год я разговаривал… Потом опомнился. И открыл секрет, как быть повесой, когда время повесничать, и делать дело, когда речь идет о делах. Изнывать от безделья не в моем характере. И могу сказать, мне не доставляет удовольствия драть семь шкур с крестьянина, который работает на моей земле. Деру, конечно, но в меру. Нередко подымаюсь с ним вместе на заре, берусь за косу, вилы, серп — и я, мол, знаю толк в вашем деле. «Толстовство!» — смеется господин Григоре и пожимает плечами. Вовсе нет! Я делаю это из гигиенических соображений, чтобы не обрасти салом, делаю трезво, с расчетом. Как можно заботиться о рабочем скоте — и оставлять без внимания рабочие руки! Вот я время от времени и помогаю им, сватаю, крещу их потомство, даю денег на похороны. И они считают меня порядочным человеком, — а, может, по-своему я и впрямь человек порядочный, по сравнению с другими. Еще несколько лет, и у меня появятся седые волосы. Тогда я остепенюсь окончательно. Поглядишь на Тави в халате, шлепанцах и ночном колпаке, попивающего кофеек на галерейке. А до тех пор — каждое утро душ и шведская гимнастика. А при случае — урок на косьбе или жатве, бок о бок с деревенскими парнями, чтобы рты поразевали — какого черта! Жизнь! Я эту жизнь себе не выбирал. Какая при рождении досталась, такою и живу. Господин Григоре уверяет, что, родись я в другом месте, достиг бы кое-чего почище: стал бы толковым инженером, администратором, организатором. Может, оно и так, друг Тодорицэ! Почем знать?.. Но ни спать, ни жить это мне не мешает… Вот я и живу, как привык. Бываю у «Ринальти», посещаю «Сантьяго», захаживаю в «Беркуш»! И в поле с четырех утра вкалываю, когда нужно и сколько нужно. Жизнь для меня штука простая и славная, раз мне весело. Злобы во мне нет, как у бедняги Пику. Господин Григоре прав. Мне вроде быть злым и не с чего… Кстати о Пику? Слушай, ты ничего не говорил насчет его горба?
— Я? — искренне удивился Тудор Стоенеску-Стоян. — Я ведь сказал тебе раз и навсегда — нам с ним делить нечего.
— Речь не о дележе. Во-первых, теперь вам будет и что делить! А кроме того, есть, что делить, или нет — ты ведь мог невзначай что-нибудь ляпнуть или обмолвиться, не придав значения. Почем я знаю? А кто-нибудь возьми да и шепни ему на ухо.
— Прошу тебя мне поверить! — торжественно произнес Тудор Стоенеску-Стоян. — Вот тебе честное слово, я никому ни звука не проронил ни насчет Пику Хартулара, ни насчет его горба.
Запутавшись в тягостных сетях собственных измышлений, Тудор Стоенеску-Стоян испытывал истинное наслаждение, бодрящую и освежающую радость, ибо на этот раз говорил правду, чистую правду, бесспорную и не допускавшую сомнений.
С самого начала знакомства с Пику Хартуларом он был потрясен его необъяснимой и упорной враждебностью. Чувствовал ее и теперь, то острее, то слабее, словно колебания температурной кривой. Но всякий раз, после обманчивого двадцатичетырехчасового затишья, кривая снова ползла вверх.
— Я тут ничего не понимаю! — признался Тави Диамандеску. — Дай мне разделаться с каким-нибудь Томицэ Бырлибой. Разделаюсь! Дай мне Кристаке Чимпоешу или Стэникэ Ионеску: разберусь! Или попугайчика из «Сантьяго»… Только пух полетит! Норовистую лошадь, машину, поставь к батарее на передовой — я ведь в войну батареей командовал и в грязь лицом не ударил… Тут мне сам черт не брат. Но этих ваших хитросплетений не понимаю, Ничего друг против друга не имеете — и все-таки имеете! Один бог вас разберет! Бог да господин Григоре!.. Остановимся ненадолго? Вид отсюда изумительный. По крайней мере, все так говорят! — добавил Тави Диамандеску, поспешив переложить ответственность за эстетику на других, более компетентных людей.