Разве можно сказать, что ей грустно, если уже через секунду она сама не своя от счастья? Разве можно сказать, что она счастлива, если уже через секунду хочется орать во всю глотку? Она не успевала наносить на карту многочисленные эмоции, что захватывали ее с головой. Слишком много времени она провела в состоянии постоянной и разрушительной эмпатии, ловя каждую перемену в настроении своих детей. Порой казалось, что скоро она вовсе забудет о собственном существовании. Приходилось плакать, чтобы отвоевать себя. Люди, которые ничего не понимали, думали, будто бы ее слезы – результат давно сдерживаемой и такой прозаической катастрофы: хроническое переутомление, огромные долги, загулявший муж. В действительности это был экспресс-курс по жизненно необходимому эготизму для человека, которому надо вернуть свое «я», чтобы потом вновь принести его в жертву. Мэри всегда была такой. Даже в детстве, стоило ей увидеть птичку на ветке, как она уже ощущала в своей груди неистовое биение крошечного сердца. Порой она гадала: ее самоотверженность – это отличительная черта или патология? Ответа Мэри до сих пор не нашла. В их семье только Патрик существовал в мире, где собственные суждения и мнения следовало высказывать с важным и авторитетным видом.
Она усадила Томаса в импровизированный высокий стульчик из двух поставленных друг на друга пластиковых кресел.
– Нет, мама, я не хочу сидеть на двойном стуле, – сказал Томас, сползая на пол и с озорной улыбкой устремляясь к лестнице; Мэри тут же его поймала и усадила обратно. – Нет, мама, не хватай меня, это невыносимо.
– Где ты набрался этих словечек? – засмеялась Мэри.
Мишель, хозяйка кафе, подошла к ним с блюдом жаренной на гриле дорады и укоризненно взглянула на Томаса.
–
Вчера Мишель заявила, что отшлепала бы своего ребенка не задумываясь, если бы тот выбежал на дорогу. Мэри вечно получала подобные бестолковые советы. Шлепать Томаса она не стала бы ни при каких обстоятельствах. Помимо того, что даже мысль о физическом наказании вызывала у нее тошноту, она всегда считала, что наказание – идеальный способ утаить от ребенка суть урока, который ему полагалось извлечь из ситуации. Ребенок запомнит только насилие и боль, а справедливое негодование родителя подменит своим собственным.
Кеттл была неисчерпаемым источником бестолковых советов, ведь питали источник глубинные воды ее собственной бестолковости как матери. Она всегда пыталась задушить независимую натуру Мэри. Не то чтобы она обращалась с дочерью как с куколкой – для этого она слишком много времени тратила на то, чтобы самой ею казаться. Скорее, дочь была для нее инвестиционным капиталом с высокой степенью риска: чем-то изначально бесполезным, но потенциально способным принести неплохой доход – при условии, что Мэри выйдет замуж за знатного или известного человека. Кеттл сразу дала понять, что адвокатишка, который вот-вот лишится заграничной усадьбы средних размеров, – отнюдь не выгодная партия. Разочарование в повзрослевшей дочери было лишь продолжением того разочарования, что она испытала после родов. Мэри оказалась не мальчиком. А девочки, которые не мальчики, – это одно сплошное расстройство. Кеттл всем говорила, что о сыне грезил ее муж, хотя на самом деле мечты принадлежали ее отцу – вояке, который предпочитал женскому обществу окопы и отваживался на минимальный контакт со слабым полом исключительно с целью произвести на свет наследника. Три дочки спустя он перестал высовываться из кабинета.
Отец Мэри, напротив, восхищался дочерью так же, как она восхищалась им. Его застенчивость, переплетаясь с ее застенчивостью, окрыляла обоих. Мэри, не сказавшая почти ни слова за первые двадцать лет своей жизни, души не чаяла в папе, который никогда не считал ее молчаливость недостатком. Он понимал, что это следствие некой чрезмерной напряженности чувств, переизбытка внутренних впечатлений. Пропасть между ее эмоциональной жизнью и социальными нормами была слишком огромна – не перепрыгнуть. Он и сам в юности был таким, пока не научился предъявлять миру некую удобоваримую маску. Неистовая искренность дочери помогла ему вернуться к собственной сути.