Напротив, когорта блестящих исследователей, берущая свои истоки от группы ОПОЯЗ – Общества по изучению поэтического языка, обратилась к текстологии или к анализу формальной стороны литературного мастерства – стиховедению, звуковой инструментовке стиха, сюжетосложению, изучению странствующих мотивов и сравнительно-исторических данных в литературе и фольклоре. Именно эти ученые, освоившие традиции еще дореволюционной науки и великого А. Н. Веселовского, подверглись репрессиям, были арестованы, нередко обвинены в шпионаже, как В. М. Жирмунский. Они были не только оскорблены в лучших патриотических чувствах, но и сняты с работы, исключены из партии, оставались под недремлющим оком НКВД. Естественно, это вызвало не просто морально-этические расхождения, а часто настоящий раскол в среде ученых, в том числе с участием новых партийных выдвиженцев. На передний план тогда выходила проверка на порядочность. Знаю от Елены Германовны Кукулевич, что за отказ доносить был посажен в Минусинскую тюрьму хирург, отец поэтессы Ольги Берггольц, и что ее тогдашний супруг Г. П. Макогоненко, будучи комсомольским секретарем филфака и не реагируя на доносы, только по счастливой случайности не был исключен из комсомола. Связанная давними, порой еще дореволюционными, дружескими отношениями группа ОПОЯЗ распалась. Многие талантливые филологи стали потом выдающимися лингвистами (В. Жирмунский, Р. Якобсон, Б. Ларин, Л. Якубинский, Л. Щерба, Б. Казанский, Е. Поливанов и др.).
В период этой кампании пострадали и учебные программы университетов. Под предлогом необходимости в самый краткий срок донести реалии культурной истории до пролетарско-крестьянской массы 30-х годов было бездарно провозглашено лжепатриотичное пренебрежение широкими контактами европейского и мирового значения. Уловить их студентам и аспирантам от станка или от сохи в текстах на незнакомых языках было невозможно, отсюда несомненное обеднение и огрубление филологических дисциплин.
Разумеется, ничегошеньки из этого я не понимала, когда мой дядя Саша, как я уже упоминала, привел меня, еще абитуриентку, не к кому-нибудь, а к самому заведующему сектором пушкиноведения Борису Викторовичу Томашевскому, о котором я знала только то, что «он главный по Пушкину», что «учился в Сорбонне» и его все очень высоко ценят.
Мне кажется, что задача убедить меня, что «филология – не мое», для бедного Томашевского (моего будущего профессора!) оказалась очень трудной и неблагодарной. Начал он с выяснения, что же я читала «из Пушкина», коль уж оказалась в стенах Пушкинского Дома. Я, по-моему, бойко и с энтузиазмом начала перечислять (не понимаю, почему дядя дома рассказывал, что я «колупала штукатурку» от стеснения), начиная, конечно, со списка поэм в хронологическом порядке, а после упоминания стихотворений на разные темы (причем назвала только три из них, хотя, конечно, знала больше) перешла к списку драматических сочинений. На «Маленьких трагедиях», разумеется не входивших тогда в программу средней школы, он меня остановил, не дав поговорить о прозе, вопросом: «А как Пушкин относится к Сальери?» Тут я немного замялась: «Я помню, что говорит о нем только хорошее! Но осуждает зависть как страшную силу… Она разъедает душу, и в этом его трагедия…» Не думаю, что он был особо удовлетворен моим ответом, и чтоб не укреплять его в этом впечатлении, я переключила его внимание на языкознание. Он стал очень заинтересованно расспрашивать о том, что же я читала. Возможно, мне показалось, что его больше всего впечатлил «Старославянский язык» А. М. Селищева, но не очень понравился мой восторженный отзыв о толстом томе «Русский язык: Грамматическое учение о слове» В. В. Виноградова, который я тогда «обозвала» замечательным справочником (автора он прекрасно знал лично). Однако именно Борис Викторович, как говорилось раньше, поставил точку в вопросе о том, куда мне подавать документы.
Я уже упоминала, что кураторства как такового у нас еще не было. Это значило, что некому было даже представить незрелым студентам каждого из преподавателей хотя бы в самых общих чертах. Единственное, что соблюдалось неукоснительно, – это упоминание ученой степени и ученого звания в расписании (вот уж что в провинции не принято указывать!), притом настолько точно, что ходили смотреть этот стенд для того, чтобы узнать новость: утвердили кого-то или еще нет в этом послужном росте.
Я была некоторым исключением из-за кое-каких разговоров домашних. Поэтому весь первый курс с нетерпением и даже трепетом ждала учебного общения с профессором (это слово на меня очень действовало) Томашевским. Когда же наконец был объявлен курс «Поэтика и стилистика» профессора Томашевского, радости моей не было предела, только я сразу пожалела, что курс зачетный, а не экзаменационный. Помню, мы с подругой Майей (о ней расскажу ниже) пришли заранее, чтобы занять ближайшие места около кафедры в моей любимой аудитории на втором этаже.