Читаем Педро Парамо. Равнина в огне (Сборник) полностью

Я сижу у водосточной трубы и жду, пока вылезут лягушки. Вчера вечером, за ужином, они подняли страшный шум и так и пели до самого рассвета. Вот крестная и говорит: не выспалась, мол, из-за лягушачьих криков. И теперь ей хочется спать. Поэтому она наказала мне сидеть здесь, рядом с водосточной трубой, и вручила доску. Чтобы я, как только хоть одна лягушка выпрыгнет наружу, сразу плющил ее доской… Лягушки – зеленые. Везде-везде, кроме живота. А жабы черные. И глаза у моей крестной тоже черные. Лягушки вкусные, когда их ешь. Жаб не едят. Но я ел и их тоже. Есть-то их, может, и не едят, но на вкус они точь-в-точь как лягушки. Фелипа говорит, что есть жаб вредно. У Фелипы глаза зеленые, как у кошек. Это она дает мне поесть на кухне всякий раз, как наступает мой черед. Она не хочет, чтобы я портил жизнь лягушкам. Но ничего не поделаешь. Это ведь крестная указывает, что мне делать. Фелипу я люблю больше, чем крестную. Но это крестная каждый раз достает из сумки деньги, чтобы Фелипа купила все необходимое к обеду. Фелипа все время на кухне, готовит еду для нас троих. С тех пор, как я ее знаю, она только этим и занимается. Помыть посуду – на мне. Натаскать дров для печки – тоже на мне. А крестная еду распределяет. Как поест сама, делает руками две порции: одну для Фелипы, другую – для меня. Но иногда Фелипа не хочет есть, и обе кучки достаются мне. Вот за что я люблю Фелипу. Я-то все время голодный хожу. Никогда не наедаюсь, даже когда ем то, что осталось после нее. Говорят, еда нужна, чтобы наедаться. А я знаю точно, что не наемся, даже если съем все, что дадут. И Фелипа это знает. На улице говорят, что я сумасшедший, потому что все время хожу голодный. Крестная слышала. Я – нет. Крестная меня одного на улицу не пускает. Если и выведет погулять, то только в церковь, на службу. Посадит рядом с собой и свяжет руки уголками своей шали. Зачем она связывает мне руки – не знаю. Говорит, чтобы глупостей не натворил. Люди-то чего только не рассказывают. Однажды и вовсе придумали, что я кого-то задушить пытался. Мол, просто так, ни с того ни с сего, взял, схватил за горло одну сеньору, да так и не отпускал. Я такого не припомню, но ничего не поделаешь. Это ведь крестная говорит, что я таким промышляю. А она никогда не врет. Если зовет есть, значит, даст поесть. Не то что некоторые. Позовут вместе пообедать, а стоит подойти – камнями закидывают. В итоге никакой тебе еды, ни крошки. Нет, крестная со мной по-доброму. Вот мне и хорошо у нее. Да и Фелипа здесь. Фелипа очень добра ко мне. За это я ее и люблю. Молоко у Фелипы – сладкое, как цветки гибискуса. Я пил и козье молоко, и молоко только что родившей свиньи. Но нет, никакое из них не сравнится с молоком Фелипы. Правда, она уже давно не дает мне пососать своего молока. Из тех мешочков у нее на груди, на месте которых у нас – голые ребра. Из этих мешочков – если знаешь, как достать, – молоко течет. Вкуснее, чем то, которое крестная дает в обед по воскресеньям. Фелипа раньше каждую ночь приходила в каморку, где я сплю, и прижималась ко мне: то сверху ляжет, то сбоку, и прилаживала их так, чтоб я мог пососать сладкого, горячего молока, которое струйками лилось мне на язык. Я много раз ел цветки гибискуса, чтобы перебить голод. Молоко Фелипино на вкус – тот же гибискус, но мне нравилось больше. Потому что, пока я пил его, глоток за глотком, Фелипа щекотала меня по всему телу. А потом почти каждый раз засыпала рядом и оставалась до самого утра. И мне это приходилось очень кстати. Потому что я не мучился, как это часто бывает, от холода, и не боялся попасть в ад, если как-нибудь ночью умру в одиночестве… Иногда я не слишком боюсь ада. А иногда – еще как. И потом мне нравится пугать себя. Что однажды я таки попаду в ад за то, что такой твердолобый. И за то, что мне так нравится биться головой обо что ни попадя. Но приходит Фелипа и отгоняет все мои страхи. Щекочет меня своими руками так, как она одна умеет, и рассеивает этот мой страх перед смертью. Я на время даже забываю о нем… Фелипа говорит, когда ей хочется побыть со мной, что она рассказывает Господу обо всех моих грехах. Говорит, что скоро поднимется на небо и станет беседовать с ним, и попросит, чтобы он простил мне всю ту злобу, которой с ног до головы наполнено мое тело. Она попросит его простить меня, чтобы я больше ни о чем не беспокоился. Вот зачем она каждый день исповедуется. Не потому, что она сама плохая. А потому, что это я набит чертями по самое горло. И ей приходится исповедоваться, чтобы выгнать у меня из тела всех этих бесов. И так каждый день. Каждый вечер каждого дня. Всю жизнь она будет помогать мне в этом. Фелипа сама так говорит. Вот почему я люблю ее так сильно. И все же, то, что я такой твердолобый, – дело серьезное. Целыми часами бьешься себе об колонны в галерее, а голове – хоть бы хны, ни трещинки. Тогда начинаешь биться об пол. Сначала тихонько, потом покрепче, как в барабан. Точь-в-точь как в барабан – такой, в который бьют, когда играют на флейте-чиримийя. Когда музыканты приезжают в город на праздник Господень. Сидишь себе в церкви, привязанный к крестной, а снаружи – барабан: тум-тум, тум-тум… Так вот, крестная говорит, что и клопы, и тараканы, и скорпионы у меня в комнате водятся не просто так: это значит, что гореть мне в аду, если буду и дальше маяться дурью и биться головой об пол. А мне бы только барабан послушать. Ей давно пора уяснить. Послушать – и все. Как когда в церкви: все сидят, а ты только и ждешь, чтобы выйти на улицу да посмотреть: что это за барабан, который так далеко слышно, даже в самой церкви и поверх увещеваний господина священника: «Полон света путь добра. И полон тьмы путь зла». Так говорит господин священник… Я встаю с кровати и выхожу из каморки, когда снаружи еще темно. Подметаю на улице, и снова к себе, чтоб под солнечный луч вдруг не попасть. На улице-то всякое случается. Едва завидят – тут же камнями закидают. Много ведь таких. Камни – большие, острые – со всех сторон посыплются. А потом сиди себе, штопай рубаху или жди, пока трещины на лице или на коленках не затянутся. Снова терпи связанные руки. Ведь если не свяжешь – они так и норовят сорвать корку с раны, а из нее тогда снова струйка крови потечет. Кровь, правда, тоже на вкус недурна, но с молоком Фелипы не сравнить, это уж точно… Вот и сижу весь день дома – чтоб камнями не закидали. Дадут поесть – я тут же к себе в каморку, и как следует запираю дверь, чтобы грехам в руки не попасться: в каморке-то темно. Даже сосновой головни не зажигаю, хоть и надо бы – иначе не видать, где по телу ползают тараканы. Лежу себе спокойно. Ложусь на дерюжку, и только почувствую, как по загривку семенит шершавыми лапками таракан – тут же хлоп рукой и раздавлю. Но головни не зажигаю. Того и гляди, грехи врасплох застанут, ежели стану ходить, светить тут и там головней да искать всякого таракана, что мне под одеяло забился. Тараканы, когда их давишь, трещат, как петарды. Про сверчков не знаю, трещат они или нет. Сверчков я никогда не убиваю. Фелипа говорит: сверчки вечно стрекочут, не умолкая, чтобы не были слышны крики душ, которые томятся в чистилище. В тот день, когда не станет сверчков, мир наполнится криками святых душ, и мы все со страху пустимся бежать, что есть мочи. И потом, очень уж я люблю развесить уши и слушать себе стрекот сверчков. В каморке их много. Здесь, в складках дерюжки, на которой я сплю, их, может, даже побольше, чем тараканов. И скорпионы есть. То и дело падают с потолка. Приходится ждать, не дыша, пока прогуляются по тебе и спустятся на землю. Потому что только шевельнешь рукой, или вдруг кости задрожат – сразу чувствуешь жар от укуса. Больно. Фелипу один раз прямо в ягодицу укусил. Она стала плакать и тихонько вскрикивать, просить у Пресвятой Девы, чтобы ягодица не онемела. А я ей там стал слюной мазать. Всю ночь мазал слюной и молился вместе с ней. А потом вдруг увидел, что средство мое не работает, и стал по-другому помогать – плакать, насколько хватало слез в глазах… Так или иначе, в каморке мне лучше, чем на улице, где на каждом углу – любители избить простого человека. Здесь мне никто ничего плохого не сделает. Крестная не станет ругаться, даже если увидит, как я ем цветы гибискуса у нее из сада, или миртовые ягоды, или гранаты. Она знает, как я всегда охоч до того, чтобы поесть. Знает, что я вечно голоден. Что всей еды на свете не хватит, чтобы набить мой желудок, а ведь я на каждом шагу перебиваюсь чем-то съестным. Она знает, что я подъедаю моченый горох, который раздаю жирным свиньям, и сухие кукурузные зерна, уготованные для худых свиней. Ей прекрасно известно, что я круглый день хожу голодный: от рассвета до заката. И пока в этом доме мне будет что поесть, я останусь здесь. Потому что я думаю, что когда перестану есть – умру, и тогда, без сомнения, направлюсь прямехонько в ад. И оттуда меня уже не достать никому – ни Фелипе, какой бы доброй она ни была со мной, ни ладанке, что подарила мне крестная и что болтается у меня на шее. Вот и сижу у водосточной трубы и жду, когда покажутся лягушки. За все время, что я рассказываю, не вышло ни одной. Если еще долго не будут выходить, я, наверное, засну, и потом их будет уже не убить. А крестная опять не сможет спать из-за их пения и очень сильно разозлится. И станет просить у кого-нибудь из всей той кучи святых, которых она держит у себя в комнате, чтобы прислали за мной чертей, а те бы волоком утащили меня на вечные муки… Прямехонько туда, минуя даже чистилище. И не увижу тогда ни папу, ни маму. Они-то у меня там, в чистилище… Лучше еще что-нибудь расскажу… Больше всего хочется снова глотнуть Фелипиного молока. Вкусного и сладкого, как мед, который стекает снизу у цветков гибискуса…

Перейти на страницу:

Похожие книги