Продолговатый черный автомобиль с выступающими крыльями подъехал к самым дверям вокзала, криво остановившись на тротуаре. Хлопнули дверцы, послышался тяжелый топот ботинок. Четверо мужчин в плащах вбежали в зал ожидания; двери раскачивались будто крылья, дребезжа стеклами. Кошки удрали с площади, а я подтолкнул женщину вперед и потянулся за обрезом. Мужчины не походили на монахов, но мне они не нравились. Как не нравился их автомобиль, спешка и стук высоких, подбитых гвоздями ботинок.
– Не смотри на них, – прошептала она. – Не смотри, они почувствуют твой взгляд… Идем домой. Идем, они нас не найдут.
Мы свернули в какую-то улочку, потом еще в одну и еще. Над нами разноцветными пятнами переливалось чудовищное небо. В очередном переулке послышалось тарахтение старого двигателя. Женщина потянула меня за рукав, втолкнула в воняющую плесенью и аммиаком темноту подворотни, ведшей во двор вдоль низких одноэтажных каменных зданий, а затем – на порог одной из дверей, прижавшись ко мне всем телом и заслоняя от улицы. Я ощутил прикосновение ее губ, холодных и скользких будто слизняк.
Машина остановилась, я услышал шум двигателя на холостом ходу и лязг клапанов. Прижав женщину к себе одной рукой, другой я снова полез под полу плаща и отстегнул защелку кобуры. Двигатель продолжал работать, но скрипа и треска старых дверец слышно не было. Что-то щелкнуло, и темноту подворотни рассек луч света, который скользнул по стенам и осветил двор.
Мы продолжали стоять; холодные влажные губы скользили по моему рту. Тарахтел двигатель.
Свет погас, заскрежетало сцепление, тарахтение мотора стало громче, а затем постепенно стихло.
В подворотне воняло плесенью, мочой, прогорклым маслом и пылью. Мы пошли дальше.
Она жила в одноэтажном домике из необработанного кирпича, окруженном запущенным, заросшим сорняками садом, по сравнению с которым мой напоминал императорские сады в Киото.
Тесную прихожую освещала свисавшая с потолка голая лампочка. Внутри стоял огромный, пропахший нафталином шкаф; стену украшали гроздья каких-то лохмотьев и подвешенный за одну ручку оловянный таз; повсюду громоздился хлам.
Она провела меня через кухню, почти силой забрала плащ и усадила за круглый стол в гостиной. Вокруг тоже было полно хлама, но вполне типичного. За стеклами серванта красовались фарфоровые тарелочки, кружевные салфетки, фаянсовые безделушки и хрусталь. Торжественно тикали настенные часы с кукушкой.
Женщина нервно расхаживала по комнате. В конце концов она поставила передо мной глубокую тарелку и выбежала в кухню. Я услышал грохот угля в оловянном ведре, лязг конфорок, какие-то щелчки.
Прекрасно – путешествие во времени. Визит к тетушке в первой половине двадцатого века. Или когда угодно, от тысяча девятьсот двадцатого до шестидесятого. Универсальное время, когда на самом деле мало что менялось. Время, которое остановилось.
Достав коробку с табаком, я свернул самокрутку. Посреди стола, на связанной вручную салфетке, стояла угловатая хрустальная пепельница.
Из кухни все еще доносился металлический лязг и звуки суеты.
Все здесь казалось мне странно знакомым. Висящий в воздухе запах затхлости, политуры и мастики для пола, жестяной лязг в кухне, тиканье часов.
За двустворчатыми дверями, ведшими вглубь дома, послышался странный шорох. Что-то заскрипело, что-то упало. Застыв, я осторожно опустил руку на кобуру с обрезом, а затем мягко отодвинулся от стола.
Что-то тяжело ударилось о двери.
Я стиснул приклад и, положив палец на курок, выдохнул через нос.
Двери открылись – и из них выехал труп.
Страшный, мумифицированный труп старухи, почти лишенный волос, с обтягивающей восковой кожей, в истлевшем платье, самостоятельно катившийся в деревянной инвалидной коляске. Вкатившись в гостиную, он ударился о стол, безвольно качая головой.
Осторожно спустив курок, я убрал наполовину вынутый обрез назад в кобуру. Дрожащими пальцами потянувшись к самокрутке, стряхнул валик пепла в пепельницу. Больше всего мне не нравилось, что я принимал в чем-то участие.
Вошла женщина, неся исходящую паром супницу, и поставила ее посреди стола.
– Мамуля, ты почему не спишь? Смотри, мамуля, кто вернулся! Какое счастье!
Взяв половник, она налила мне светлого бульона с лапшой аж до краев тарелки. Пар окутал мне лицо, я почувствовал приторный запах разварившейся курицы и петрушки; в супе плавали кружки моркови, и из него торчала бледная скрюченная куриная лапа с острыми когтями. Взглянув на лицо мумии по другую сторону стола, я сглотнул. Синяя, покрытая пупырышками ножка на дне тарелки наводила на мысль об утопленнике.
Тикали часы.
– Ешь, ешь, дорогой. На куриных ножках, как ты любишь. Ешь, пока горячее.
Подумать только, еще мгновение назад я был голодным и замерзшим.
– Ешь, а я покормлю мамулю.
Она пыталась вливать бульон в рот мумии в коляске: он стекал по затвердевшему от грязи корсажу платья и пожелтевшим оборкам. Женщина то и дело замолкала, будто слушая ответ, и явно все больше раздражалась.