«Тщетно! тщетно! тщетно!» – говорило ему лицо. «Глупец! глупец! глупец!» – говорило ему лицо. «Прочь! прочь! прочь!» – говорило ему лицо. Но когда он мысленно спрашивал лицо, почему оно трижды сказало «Тщетно! Глупец! Прочь!» – то здесь ответа не следовало. Ведь это лицо не отвечало ни на что. Разве прежде я не говорил, что это лицо было чем-то отдельным и обособленным; лицо от него самого? Теперь любая вещь, которая подобным образом отделена, никогда отвечает за любую другую вещь. Если это принять, то каждый вправе расширять своё обособление, а если отрицать, то каждый должен его сокращать; тогда ответ это приостановка всякой изоляции. Хотя это лицо в башне было столь ясным и столь спокойным, хотя весёлого молодого Аполлона эти глаза лелеяли, а по-отечески старый Сатурн сидел, скрестив ноги на тронных бровях из слоновой кости, – всё же, так или иначе, для Пьера лицо, в конце концов, являлось носителем особого злокозненного хитрого взгляда, направленного на него. Но кантианцы могли бы заявить, что мнение об этом хитром взгляде на Пьера было субъективным. С любой точки, лицо, казалось, искоса смотрело на Пьера. И теперь оно говорило ему – …Гпупец! глупец! глупец!.. Это выражение лица было невыносимо. Он обрамил небольшим отрезом муслина своё приватное окно, что позволило занавешивать лицо подобно портрету. Но от этого хитрый взгляд не поменялся. Пьер знал, что это лицо всё ещё продолжало искоса смотреть через муслин. Самая ужасная мысль состояла в том, что при помощи неких волшебных средств или чего-то иного лицо узнало его тайну. «Да», – трепетал Пьер, – «лицо знает, что Изабель не моя жена! И, кажется, что это та причина, почему он смотрит искоса»
Тогда все виды диких фантазий, проплывавших через его душу, и отдельные положения «ХРОНОМЕТРАЖА» вживую вернулись к нему – положения, прежде не достаточно хорошо постижимые, но теперь проливающие странный, зловещий свет на его особое состояние и решительно осуждающие его. Снова изо всех сил он старался раздобыть брошюру и тотчас же прочитать комментарии мистически спокойного лица; снова он обыскивал карманы своей одежды в поисках экземпляра из дилижанса, но тщетно.
И когда – в критический момент его ухода из квартиры этим утром после получения фатальных новостей – само лицо – сам человек – сам этот непостижимый Плотинус Плинлиммон – действительно столкнулся с ним в кирпичном коридоре, и весь трепет, всегда и прежде ощущаемый им от мистически спокойного облика в окне башни, в нём теперь удвоился, да так, что прежде, чем произнести слово, он вспыхнул, искоса взглянул и замешкался с приветственным поднятием своей шляпы; а затем в нём снова разгорелось желание раздобыть брошюру. «Будь проклятая судьба, если мне случилось потерять её», – вскричал он, – «и более проклята потому, что она действительно когда-то была у меня, и я действительно её читал. Я был простофилей, если не смог её постичь, а теперь слишком поздно!»
И всё же – здесь этого следовало ожидать – когда годы спустя старый еврей-старьевщик порылся в сюртуке Пьера, который некими путями попал к нему в руки – его ловкие, как рысь, пальцы, как оказалось, почувствовали что-то инородное между тканью и тяжёлой стеганой подкладкой из бомбазина. Он разорвал открытую полу и обнаружил несколько страниц старой брошюры, которые стали мягкими и изношенными почти как салфетка, но пока ещё достаточно четкими, чтобы можно было разобрать название – «ХРОНОМЕТРАЖ И РИТМ». Пьер, должно быть, по неосведомленности затолкал её в свой карман в дороге, и она работала там и работала, очищая низ подкладки, и там же служила её дополнением. Поэтому всё то время, что он искал эту брошюру, он сам был её носителем. Когда он проносился мимо Плинлиммона в кирпичном коридоре и чувствовал возвращение сильной тоски по брошюре, тогда его правая рука находилась от брошюры едва ли не в двух дюймах.
Возможно, что эти любопытные обстоятельства способны, в некотором роде, проиллюстрировать его воображаемое непонимание брошюры, впервые прочитанной им в пути. Мог ли он таким же образом нести в своем уме полное понимание книги и одновременно знать, что он неправильно понял её? Я думаю, что – рассматривая всё в одном свете – заключительная карьера Пьера покажет, что он понимал её. И здесь наугад можно предположить, в качестве безделицы, не думают ли люди, что они не знают некоторых идей из-за того, что полностью не постигают их; и кроме того, если можно так выразиться, даже, храня их в самих себе, утаивают их от самих себя? Мысли о Смерти таковыми и кажутся.
Книга XXII
Цветочный занавес поднялся перед тропическим автором с некоторыми замечаниями относительно необыкновенной философии банной щётки
I