Но теперь, под маской глубокого сочувствия – со временем превратившегося в любовь – к самой красивой девушке, по-разбойничьи брошенной её суженым, Глен мог себе позволить быть совершенно открытым в своём новом сватовстве, без всякой демонстрации миру своего старого шрама. Так, по крайней мере, теперь это виделось Пьеру. Кроме того, Глен мог теперь приблизиться к Люси под самым удобным предлогом – заботе о ней. Он мог приблизиться к ней, как весьма симпатизирующий друг, желающий полностью унять её горе, ничем пока не намекая на какое-либо эгоистичное супружеское намерение; делая это рассудительно и не торопясь, под видом этакого простого спокойного, беспристрастного, но нераздельно преданного человека, что не смогло не породить в уме Люси очень естественного сравнения Глена с Пьером, принижающего образ последнего. И потом, ни одна женщина – как это иногда кажется – ни одна женщина не оказывается крайне свободной от влияния принципиального общественного мнения о своём ухажёре, особенно, если он богат и молод. И Глен пришёл к ней теперь, как владелец двух огромных состояний и как добровольно признанный наследник – не только из-за близости по крови – наследственного знамённого зала и широких поместных лугов Глендиннингов. И также потому дух собственной матери Пьера, казалось, способствовал сватовству Глена. Действительно, в создавшейся ситуации Глен мог казаться всем самой прекрасной частью Пьера, исключающей какой-либо позор последнего; он мог казаться почти самим Пьером – тем Пьером, который когда-то принадлежал Люси. Случается, что человек, который потерял милую жену и который долго отказывался от малейшего утешения, в конце концов находит исключительное утешение в товарищеских отношениях с сестрой своей жены, которая, оказывается, имеет особое фамильное сходство с покойной; и он, в конце концов, предлагает руку и сердце этой сестре просто из-за влияния этих чудесных ассоциаций. Поэтому не стоит полностью исключать предположение, что величавая мужественная красота Глена, обладающего сильным родственным сходством с Пьером, могла вызвать в сердце Люси ассоциации, которые принудили бы её, по крайней мере, искать – если она не могла найти – утешение из-за ухода того, кто теперь считался давно и навсегда для неё умершим, в другом, преданном, кто, несмотря ни на что, почти казался покойным, вернувшимся к жизни.
Глубоко, глубоко, и опять же глубоко и глубже должны мы идти, если хотим познать сердце человека; спускаясь по спиральной лестнице в шахте, без какого-либо конца, где эта бесконечность скрыта только спиральной формой лестницы и чернотой шахты.
Как только Пьер вызвал в воображении этот фантом Глена, преобразованный в кажущееся подобие его самого, как только вообразил, как тот приближается к Люси и с преданностью приподнимает её руку, так бесконечный неугасимый гнев и злость овладели им. Много смешанных чувств объединились для того, чтобы вызвать этот шторм. Но в основе его было некое странное, неопределенное отвращение, с которым относятся к любому самозванцу, посмевшему принять собственное имя и облик в каком-либо двусмысленном или постыдном деле; реакция значительно усиливается, если этот самозванец по своей сути оказывается известным злодеем, а также, благодаря игре природы, почти подлинной копией человека, чью идентичность он принял. Все эти мысли и масса других мучительных мыслей и негодований проносились теперь через душу Пьера. Все его порожденные верой, восторженные, изящные, стоические и философские крепости были теперь разрушены внезапной природной бурей в его душе. Не оказалось ни веры, ни стоицизма, ни философии, которые смог бы призвать смертный человек, чтобы выдержать на себе финальное испытание реального пылающего начала Жизни и Страсти. После чего вся ясность философии и фантомов Веры, которые он поднял из тумана, уплыли вдаль и исчезли, как призраки на рассвете. Ведь если Вера и философия – воздух, то события это медь. Среди серых философствований Жизнь высветила человека, словно утро.
Во время прихода подобных мыслей Пьер проклинал себя как бессердечного злодея и слабоумного идиота, – бессердечного злодея, как убийцу своей матери, слабоумного идиота, как бросившего всё своё счастье, – потому что он, воистину, ради испорченной похлебки сам оставил свое благородное неотъемлемое право лукавой родне, которая теперь овладела всем, кроме золы в его устах.
Решив скрыть эти новости и – как это втайне казалось ему – достойные муки от Изабель, а также их причину, он оставил свою комнату, намереваясь подольше погулять в пригороде, чтобы смягчить своё острейшее горе, прежде чем снова вернуться и предстать перед ней.
III