Странным, трудно объяснимым казалось поведение Горской во время перекрестного допроса: дала следователю показания, уличающие Чащилова, повторила их в суде и сама же своими ответами свела эти показания на нет, доказала их несостоятельность. Зачем она это сделала? В том-то и дело, что Горская была убеждена, что ничем и нисколько не поколебала своих первоначальных показаний. Заговорив в перерыве судебного заседания с Сергеем Чащиловым, она сказала, отметая еще не высказанный укор: вызови меня завтра следователь, я повторила бы свои показания”. И Сергей, зная ее, поверил ей: повторила бы! Горская — не лжесвидетельница, прямой, осознанной лжи она бы себе не позволила, она и после допроса в суде продолжала считать свое истолкование ответа Марины единственно верным. Недаром Сергей Чащилов уже после того, как невиновность Владимира была установлена, сказал, вспомнив показания Горской: „Она из правдовладельцев ”.
Кажется, это Бальзак писал, что нельзя не удивляться отваге человека, решившегося быть судьей: какими высочайшими достоинствами надо обладать, чтобы сказать себе: „Мне под силу выполнить труднейшую обязанность — судить человека”. Чего-чего, а недостатка в решимости вершить суд у Горской не было. Еще до того, как было возбуждено дело против Чащилова, Горская вынесла свой приговор: Чащилов виновен в доведении своей жены до самоубийства; значит, надо добиваться, чтобы он был осужден. А в своем „праве” решать до суда вопрос о том, виновен ли человек, Горская не сомневалась, это „право” было для нее правом без кавычек. И как легко ей дался собственный приговор! Для решения сложнейшего и труднейшего вопроса о том, какая беда настигла Марину, Горской не потребовалось ни фактов, ни даже времени для раздумья. Мгновенно, в этаком сошедшем на нее наитии (помните, „меня как током ударило”) она, так сказать, озарила себя догадкой: тут — самоубийство! Только оно — ничего иного! И догадка тотчас же воспринялась как правда — окончательная и непререкаемая. Ею добытая! Столь же пугающе легко отыскала Горская причину самоубийства: муж довел! И сразу же „вина” Чащилова стала для нее неопровержимой. Так Горской открылась „правда”, которую другие, мол, не сумели разглядеть. Не переводя дыхания, Горская отыскала доказательства, призналась ведь Марина: „Жить не хочется”. Восхищенная своей прозорливостью, Горская непоколебимо уверовала в свою „правду”, признать ее ложным знанием Горская никому не позволит, отношение ее к своей „правде” стало отношением собственника к своей собственности. Горская превратилась в „правдовладелицу”.
Нельзя сказать, что „правдовладельцы” так уж редко встречаются в суде, они не стали музейным экспонатом. Но о „правдовладельцах” стоит напомнить и потому, что — пусть это не покажется парадоксальным — они не перевелись и в быту, и тут они нисколько не менее опасны, чем в суде. В суде их показания проверяются, а в быту?
Представим себе, что после смерти Марины не было бы возбуждено дело против Чащилова. Прошло бы некоторое время, и кто-то, даже не знавший ничего о Марине, спросил бы Горскую:
— Вы, я знаю, близки с Чащиловыми, что за человек Владимир?
Есть все основания думать, что „правдовладелица”, неспособная признать свое знание ложным, сочла бы себя обязанной открыть „правду” и скорее всего ответила бы: „Мерзкий он человек, затравил жену!”
Ответ Горской, весьма вероятно, не вызвал бы сомнений в своей искренности, и кто возьмется предсказать, как бы он сказался на будущем Чащилова.
Разве подсчитаешь, сколько горя, бед, а то и исковерканных жизней на счету „правдовладельцев”.
Как же случилось, что в процессе над Чащиловым выявилась еще одна „правдовладелица”? Дело Чащилова — особое, в нем — раздолье для домыслов, для игры воображения, для возникновения ложного знания, принимаемого за истинное.
Вслед за Горской допрашивалась Лужникова. Если для Горской всякая ее точка зрения была безошибочной именно потому, что это она ее высказала, то Лужникова вполне довольствовалась той, что услышит от других. „Все так считают” — вот критерий истины, а „все” зачастую означало — первый человек, чье мнение она узнала. Кто-то из сослуживцев сказал, не очень-то обременяя ни ум, ни совесть: „Что тут думать, замучил Марину ее муженек”, другой поддакнул — и Лужникова уверовала! „Правда”, добытая с чужих слов, стала для Лужниковой самой доподлинной. Завладев этой „правдой”, Лужникова наглухо ограждала ее от всего, что может поколебать или снизить ее значимость. Хоть и не сама нашла „правду”, но, „обретя” ее, Лужникова тоже почувствовала в себе „правдовладелицу”.