И все же можно, не боясь ошибки, утверждать, что был такой момент, и он был до того, как прогремел выстрел в Анатолия Корецкого, когда Бессонов усомнился в безотказности предохранителя. Держа пистолет во рту, нажимая на курок, Бессонов не мог хотя бы на секунду не испытать жуткого, пронизывающего, леденящего страха: вот нажму курок — и грохнет выстрел. Не могла такая мысль не прийти в голову. Допускаю: возникла, промелькнула и исчезла. Она не остановила Сергея, он поборол страх, но не мог его не запомнить. Но мгновение, пусть одно мгновение, он считал, что предохранитель ни от чего не предохранит! Так как же решился, как посмел после этого направить пистолет на друга?
И этого нельзя никак объяснить, если бы не ответ подсудимого: „Я не мог Толю обидеть”.
В мыслях и чувствах, которыми продиктован ответ, все поставлено с ног на голову! Бессонов глупо, бездумно поиграл со смертью, и это он считает подвигом. Друг захотел также нелепо и бездумно подставить себя под смертельную опасность; Сергей не оберег его, не воспротивился, а сам направил на. него пистолет — и в этом видит свой дружеский долг. Это значит только одно: и сейчас Бессонов не понимает до конца всей безнравственности своего поведения, всей глубины своей виновности. Само предположение, что Анатолий Корецкий мог оскорбиться, если удержать его от нелепейшего, говоря начистоту, постыдного поступка, само такое предположение оскорбительно для памяти покойного. Не хочется обвинять Сергея Бессонова в неискренности его ответа. Скорее, ответ был неполным. Думается, что, услыхав „а теперь в меня”, Сергей встревожился не за Анатолия, а за себя: откажется Сергей от повторения „опыта”, того гляди, Анатолий упрекнет его в „нерешительности”, в „робости”, „на один раз хватило отчаянности, а потом сдал”, и вот ради того, чтобы избежать подозрения в „трусости”, Сергей выстрелил в друга. Так совершилось преступление. Нет спора, Бессонов действительно потрясен гибелью своего друга, понимая, что она лежит на его совести. Это не устраняет, естественно, виновности подсудимого. Он должен понести наказание. Прокурор считал, что Бессонов должен быть наказан реальным лишением свободы.
Защитник верил в то, что ответ Сергея Бессонова может и должен быть истолкован по-иному. Необходимо было предложить суду это, другое, истолкование, но тут возникло трудное препятствие: Николай Платонович! Ведь в несчастье, происшедшем 22 февраля, не так обстояло дело: Сережа во всем виноват, Толя — его невинная Жертва. Все было гораздо сложнее. Поведение и Сережи, и Толи было в один узел связано. И было, было такое, что нужно и Толе поставить в счет. Но если об этом сказать — а сказать нужно без обиняков, — то это причинит острую душевную боль Николаю Платоновичу. Он и так измучен, как же публично бросить упрек погибшему? Но не сказать всей правды нельзя! Она необходима не только для Сережи. В зале сидят соученики Толи и Сережи, процесс должен их многому научить. Для этого нужна правда, вся правда. А если все до конца продумать, то она нужна и Николаю Платоновичу. Пусть же она будет сказана.
Да, прокурор нашел горькие и заслуженно презрительные слова, говоря об удали ради удали, „бесстрашии”, которого следует стыдиться. И никто,-пожалуй, острее, чем подсудимый, не чувствует всей справедливости того, что было сказано об ухарстве и гусарстве.
Сереже Бессонову, раздавленному сознанием собственной вины, вины в смерти своего лучшего друга, сейчас не до того, чтобы хоть мысленно, но возразить прокурору даже и тогда, когда он не прав в своем истолковании поведения подсудимого и тех побуждений, которыми оно определялось. Это за подсудимого должен сделать его защитник. Необходимо докопаться до истинного смысла ответа подсудимого: „Я не мог обидеть Толю”. Ответа не найти, если забыть, что в трагедии 22 февраля их было двое: Сережа и Толя. Были два друга, два хороших паренька. И оба в тот день оказались хуже самих себя, оба, хотя и в очень разной степени, виноваты. Трудно это выговорить, очень трудно, но избежать этого нельзя. О Толе Корецком было сказано столько добрых слов. Толей вправе были гордиться его школа, его друзья и, конечно же, его родные. Толя не нуждается в том, чтобы что-либо затушевывать. Само собой разумеется, что, сказав о вычурности предохранителя, Толя никак не мог предвидеть, что Сережа сделает то, что он сделал.
Но попробуем взглянуть глазами Толи на все то, что произошло, разобраться в переживаниях Толи, все время помня о его душевной чистоте и чуткости, юношеской горячности и категоричности суждений, требовательности к себе. На его глазах Сережа вкладывает дуло пистолета себе в рот. Не могла Толю не обжечь мысль: а вдруг этот сумасшедший в споре Сережа нажмет на курок. Пусть Мимолетная, пусть тут же здравым смыслом отвергаемая, но все же возникшая! А Толя... не ринулся к Сереже, не закричал „не смей”, ничего не сделал для того, чтобы спасти друга.