бы желая показать, что понимает мои добрые намерения. Торжественное молчание
нарушилось, по моим наблюдениям, всего лишь раз или два. Хаиме сказал, что суп
недосолен. «Вон соль, возле твоей правой руки, в десяти сантиметрах,— отвечала
Бланка и прибавила язвительно: — Подать тебе?» Суп недосолен. Верно,
недосолен, но разве это так уж важно?
Эстебан сообщил, что со следующего квартала нам на восемнадцать песо
повысят плату за квартиру. Платим мы все сообща, так что ничего страшного. Хаиме
развернул газету. Если человек, сидя за столом со своей семьей, читает газету, он
7
оскорбляет присутствующих. Так я ему и сказал. Хаиме отложил газету, но ничего от
этого не изменилось. Сын сидел отчужденный, отрешенный. Я стал рассказывать о
встрече с Вигнале, стараясь, чтоб было посмешнее, чтобы ужин наш как-то
оживился. Но Хаиме спросил: «Что за Вигнале?» — «Марио Вигнале».— «Такой
усатый, с лысинкой?» — Он самый».— «Знаю я его. Хорош гусь,— сказал Хаиме,—
дружок Феррейры. Хапуга страшный». В глубине души я рад, что Вигнале такая
дрянь, значит, можно со спокойной совестью от него отделаться. Но тут Бланка
спросила: «Он что, маму вспоминал?» По-моему, Хаиме хотел что-то сказать, он
даже открыл было рот, но так ничего и не сказал. «Счастливый,— продолжала
Бланка,— я вот ее совсем не помню». «А я помню»,— сказал Эстебан. Как он
помнит? Как я, то есть помнит чьи-то воспоминания о ней, или же просто видит ее,
как мы видим в зеркале свое лицо? Да возможна ли это, ему ведь было тогда всего
четыре года, неужели он видит ее, а я, помнящий столько ночей, столько ночей,
столько ночей, не вижу, не могу? Мы любили друг друга в темноте. Вот в чем
причина. Конечно. Руки мои помнят те ночи, помнят ее тело. Ну а днем? Днем ведь
было светло. Я приходил домой усталый, озабоченный, а может быть, и обозленный
неудачами недели, месяца.
Вечно подсчитывали мы расходы. И денег всегда не хватало Может быть,
слишком подолгу глядели мы на цифры — поступление, общий итог, сальдо,— и не
оставалось времени взглянуть друг на друга. Там, где она сейчас, если она есть где-
нибудь, как она вспоминает меня? И в конце концов так ли уж это важно —
вспоминать? «Иногда я чувствую себя несчастной просто оттого, что сама не знаю,
чего мне надо»,— пробормотала Бланка, раскладывая по тарелкам персики в
сахарном сиропе. Каждому досталось по три с половиной.
Сегодня в конторе появились семеро новых служащих: четверо мужчин и
три женщины. Физиономии испуганные, на старых работников поглядывают с
почтительной завистью. Мне дали двух молокососов (одному восемнадцать,
другому двадцать два) и девушку двадцати четырех лет. Так что теперь я настоящий
шеф: целых шесть человек у меня под началом. И среди них впервые — женщина. Я
никогда не доверяю им при работе с цифрами. Есть и еще одно неудобство: в
периоды временного нездоровья и даже незадолго до него те женщины, что
8
обычно сообразительны, становятся бестолковыми, а те, что обычно бестолковы,
делаются совсем дурочками. Наши новички, кажется, неплохие ребята. Тот, которому
восемнадцать, мне нравится меньше. Лицо у него женственное, нежное, а взгляд
убегающий и в то же время льстивый. Второй же вечно растрепан, зато мордашка у
него славная, и, судя по всему, он — пока что, во всяком случае,— хочет
работать. Девушка, кажется, трудится не слишком охотно, но хотя бы понимает,
когда ей объясняешь что-либо; вдобавок у нее широкий лоб и большой рот, а мне
такие лица нравятся. Зовут новых сотрудников Альфредо Сантини, Родольфо
Сиерра и Лаура Авельянеда. Мальчикам я поручу каталоги товаров, а девушка
будет помогать мне в подсчетах реализации.
Сегодня вечером разговаривал с Бланкой и словно впервые узнал ее. Мы
остались после ужина вдвоем. Я читал газету, она раскладывала пасьянс. И вдруг
застыла, неподвижная, держа в поднятой руке карту; взгляд ее был одновременно и
растерянным, и печальным. Я наблюдал за ней в течение нескольких секунд и
наконец спросил, о чем она задумалась. Тут Бланка словно очнулась, взглянула
на меня и вдруг не выдержала — в отчаянии закрыла руками лицо, будто пряталась,
чтобы никто не поглумился над ее слезами. Когда я вижу плачущую женщину, я
всегда чувствую себя беспомощным, неуклюжим. Прихожу в ужас и не знаю, как
помочь. На этот раз, поддавшись естественному порыву, я встал, подошел к Бланке
и, не говоря ни слова, стал гладить ее по голове. Дочь стала постепенно затихать,
плечи вздрагивали все реже. Наконец отняла руки от лица. Я достал платок,
чистым уголком начал вытирать ей глаза, нос. В эту минуту Бланка вовсе не
походила на двадцатитрехлетнюю женщину: передо мной сидела девочка,
маленькая девочка в глубоком горе — то ли кукла у нее разбилась, то ли в зоопарк
ее не взяли. Я спросил: «Тебе плохо?» Она ответила: «Да». «Почему?» — спросил
я, и она сказала: «Не знаю». Я не слишком удивился. Я сам нередко чувствую
себя несчастным безо всякого повода. Но наперекор самому себе я все же сказал: