Из самодельной печи меж тем уже выгребли остатки оплавившейся оплетки, приправили печурку щепой и деревянными чурочками, водрузили на печь решетку, а на неё закопченный железный чайник.
Вскоре я уже пил из закопченной кружки горячий и ароматный, на неведомых травах чай.
Вернулся Полоскай прижимая, как бесценный дар, к груди пучки только что надерганного, прямо с луковицами, зеленого лука, редиски, укропа и несколько огурцов. Сложив все это на грубо сколоченный стол на козлах, он бережно, со значением и достоинством вынул из—за пазухи две внушительные стеклянные емкости с мутной жижей.
Сразу же началось оживление. Овощи и зелень были промыты в пруду и уложены на тряпицу. Николай принес из вагончика несколько копченых лещей и без счета вяленой мелочи.
Все опять уселись за стол. Посуду, как я понял, намеревались использовать ту же, что и для чая. Внезапно Николай, перехватив нож за лезвие, стукнул рукояткой в лоб Полоскаю:
— Хлеба. Хлеба, балда, пошто не принес?
— Нноо, диплокаулус! — взвился Полоскай, — ты тут это, тово, не гони, короче. И вынул из боковых карманов бушлата сначала пол каравая хлеба, а потом и солидный шмат сала в чистом полотенце.
Николай с гордостью, даже с неким триумфом, с каким наверное взирает на окружающих тренер, чей ученик только что стал чемпионом мира, взглянул на меня и сунул в руки наполненную на треть кружку.
— За здоровье, что ли?
4.
Сидя у стены я щурился на заходящее за гору солнце. Было мне хорошо и жилось в этот час вольготно. Кружка с самогоном стояла на земле, зубы медленно пережевывали перышко лука, а надо мною, куда—то в вечную каторгу уныло плелись облака.
Облака плыли надо мной, а передо—мной плыли картинки из спрессованных вразнобой последних дней и недель. Они просто плыли. Выплывали из ниоткуда и уплывали в никуда, не оставляя за собой никаких эмоций, чувств, ощущений. Когда они пропадали, передо мною плыла прибрежная полянка, и пьющие мужики за столом, и берег, и плеск воды. Потом опять появлялась очередная картинка и мелькнув, как обрывок кинопленки, исчезала где—то, оставляя лишь белую простыню пустого экрана, и шум ветра, как треск вхолостую работающего киноаппарата. Картинки были моим прошлым, а белая простыня — будущим. И почему—то от этого мне было приятно и хорошо.
Я уже мало что понимал, да и чувства притупились. Все—таки алкоголь должен был победить, а уж алкоголь в такой брутальной форме как самогон и подавно. И потому, когда меня наконец растряс за плечо Щетина я только обвел его не сфокусированным взглядом и снова начал погружаться в прострацию.
— Слышь, это, слышь, эка тебя разморило, а Толяна—то ты пошто искал? С медью—то што делать будем.
— С медью—то, — усиленно соображая, про какую медь мне говорят, спросил я, — да что хотите, то и делайте. Нахрена мне ваша медь?
Такая постановка вопроса видима обрадовала Щетину и его приятелей. Он отошел, переговорил о чем—то с ними, потом опять затряс меня за плечо.
— Дык это, не понял я, а Толян—то тебе зачем. Кто ты такой вообще, людям интересно?
— Я то? Я то кто такой? Витька я. А Толян мою куртку увез. Куртка у него моя.
Выдавив из себя, буквально по капле, через отказывающиеся уже шевелиться губы эту иформацию я совсем ослаб и поплохел. Качнулась вдруг земля, вся в окурках и щепках, и неожиданно мягко подстелилась мне под голову долгожданной подушкой.
В помещении пахло смолой, копотью, свежей травой и рыболовными снастями. Я лежал на дощатом ложе и бестолково пялился на сочащийся солнечный свет — густой и упругий, как хорошо сваренный домашний кисель. Поначалу я решил, что нахожусь в Федосовской баньке, но глупая эта мысль почти сразу—же меня покинула. Покинула не потому, что была неверной, а потому, что её вытеснила примитивная похмельная боль.
— А я те грю, закусывай, Витька. А ты только кружкой булькаешь. — Едва только я выбрался на свет, как долговязый парень в грязном бушлате с короткими рукавами тут же затараторил как сорока. Я молчал беспомощно щурясь и силился вспомнить.
— С ведра—то ты ловко слетел, — продолжил парень, — даже не заметил никто. Сидел себе у стеночки, щурился, потом смотрим, ты уже на земле храпишь. Перенесли тебя.
— Полоскай? — неуверенно спросил я.
— Ну даешь, аж память отшибло! — искренне восхитился мной Полоскай, — чтоб я так пил! Сто грамм — и норма. Экономия! Полоскай конечно, кто же еще.
Он протянул мне пачку «примы», я взял, заметно трясущейся рукой, сигарету и закурил.
— А знатно ты нас вчера осадил, с медью—то. Мы уж думали может какой начальник к нам в глушь заехал.