Я взялся за крыльцо и перестелил на нем доски. После укрепил крыльцо входа в школу. Затем покрасил наличники, подтянул ставни, скосил траву вокруг школы и разровнял дорожки. Поправил забор и побелил деревья. И школа засияла какой-то неповторимой провинциальной очаровательностью. Теперь мне ни в коем разе не стыдно будет перед хозяйкой-учительницей, я сдам ей на руки хорошее хозяйство. И, все равно, каждый раз, улучив момент, я что-то улучшал и переделывал: там выдергивал из стены ржавый гвоздь, здесь вколачивал, строгал и менял подгнившие штапики в оконных рамах, протирал стекла. Без дела сидеть не получалось и учительшина библиотека, которой я поначалу заинтересовался, так и стояла нетронутой.
Вечерами, когда я топил небольшую баньку, стоящую тут же, во дворе, неизменно являлся Полоскай. Дым из трубы он видимо воспринимал как своеобразный сигнал. Мы с ним парились, мылись, а после, как водиться, распивали на веранде бутылочку самогона и чай со смородиновым листом. Я не оставлял надежды разгадать местные молёбские тайны - и полянку, и странный ветровал, да и, что уж скрывать, месторождения медных кабелей в глухой тайге тоже волновали меня, но Полоскай держался стойко, как пленный партизан. Толи опасался, что составлю конкуренцию, толи выполнял наказ Щетины.
- К чему тебе это, - отмахивался он, - ты уедешь, а нам оставаться здесь.
Я прекращал разговор. Действительно, к чему? Обычное любопытство. Меньше знаешь, крепко спишь. Но любопытство - неистребимая штука. Я начал с другого конца и, как бы вскользь, обмолвился о заведенном мимолетном знакомстве в Нагорной. А после поделился догадкой, что странная лесная певунья, которую я видел только со спины, и есть Настя. И она же меня и выхаживала во время моей болезни.
- Бабенку бы тебе тут какую подобрать – в лоб выдал сметливый Полоскай.
- Да нет, мне ж уезжать скоро, - начал оправдываться я, - я так просто, интересуюсь.
- А неча тут интересоваться, - отрезал Полоскай, - с Настькой, с этой, у тебя все одно ничего не получиться, ты для их, - он мотнул головой в сторону Нагорной - неподходящий экземпляр.
- Это почему же? - выдал я себя с головой.
Полоскай заржал.
- Хотя, ежели посудить, почему бы и нет. Чай кровь свежая тоже нужна, а не то одни выродки пойдут. - Выдал он странное умозаключение.
- Что ты имеешь в виду?
- Что я имею в виду? Что имею, то и введу. Я говорю - кровь-от у тебя свежая, не здешняя и Федос это понимает.
- А, вот ты о чем. Ерунда это все. Он такой принципиальный, неуж он кровиночку свою под чужака вот-так вот бесцеремонно подкладывать будет?
- Кто, Федос-от? А чего нет то?! Принцип... Короче, не про Федоса это сказано, понял? Вымирать поди даже динозаврам обидно было, не то что этим, православлевиям.
Мы помолчали. Наконец, Полоскай, повертев в руке пустую кружку, разлил из бутылки остатки, хлопнул и засобирался.
- Слышишь, Вовка, - спросил я его на прощание, - а чего ты все какими-то словами мудреными говоришь?
- Какими это?
- Ну, православлевия вот. Меня недавно кистецефалом обозвал.
- А, это. Это я на лето книжку у учительницы взял. "Ископаемая фауна". Очень интересная. И картинки большие. Ну пока. Я пошел.
Полоскай ушел, а я в задумчивости пил чай со смородиновым листом. Заполошенные чаинки медленно кружась оседали на дно кружки, завершая свой путь от поверхности ко дну. В небе тонкими иглами иногда мелькали, сгорая, крохотные метеоритики. Они тоже завершали свой путь. Начинался звездопад и издалека подступала осень.
8.
В один из дней накатила на меня неизъяснимая грусть. Такая, что аж шатало. Безволие и апатия – иначе и не назовешь мое состояние. Позвали меня зарубить курицу – и вот, повело. Я в первый раз за долгое время взял в оплату самогон и совершенно без причины, в одного, напился. А по утру, проснувшись, испытал острейшее дежа вю.
Лежа на топчанчике, на скомканных в беспокойном сне овчинных шкурах я услышал мелодичное женское пение. Когда-то это уже было. Правда тогда мне было намного хуже, я накануне где-то с кем-то выпил и был отчаянно плох. В деревне же самогон был отменным, а может свежий лесной воздух так действовал, и потому, проснувшись, я только слегка недомогал. Но это уже со мной было – и пение и голос. Белой горячкой дело было не объяснить и я внутренне напрягся. Пение же между тем перемежалось со шлепаньем ног по полу: кто-то хозяйски передвигался по моему пристанищу. Да где же я слышал этот чертов голос? Хозяйка, должно быть, заявилась? Господи, как неудобно-то!
Я вскочил, растер лицо ладонями, оправил одежду ибо заснул не раздеваясь, подоткнул постель и отправился в учительскую половину. Так и есть, у шкафа с книгами, присев перед чемоданом, спиной ко мне, перебирала что-то женская фигура. Ставни уже были отворены и комнату заливал свет. Хмурое утро, какие часто бывают поздним летом, лило свой тягучий кисель сквозь окна, но комната все равно преобразилась – была светлой и казалась больше своих размеров. Оперевшись на косяк, я хмыкнул.