— Нет! Без повеления гетманского такого чинить не следует. Татар сейчас крепко припугнули. Притаились, как суслики. И носа не кажут. Взяли «языка» — сказывал: крепко озабочен Бахчисарай, почему гетман Сечь не забирает под свой бунчук. Почему низовики стоят на островах да в балках? Боятся басурманы великого похода нашего на Перекоп, опасаются, как бы мы под Бахчисараем не появились.
— А что? Рискнем, брат? Доберемся до самой Кафы!..
— Нет! Погоди. Не в пору сейчас такое. У гетмана мудрая мысль: татар в страхе держать за Перекопом. А между тем вместе с войском московским всю проклятую шляхту в пень вырубить...
— Нешто Хмель с тобой советовался? — не то насмешливо, не то удивленно спросил Подопригора.
— Советовался не советовался,— спокойно ответил Гуляй-День,— а мне его мысли ведомы. Знаю, чего хочет для края нашего Хмель! Лишь бы только не сбился с пути, лишь бы старшина не сбила его с толку да иезуиты не нашкодили...
На другое утро Гуляй-День, Подопригора и Омелько Трапезондский с несколькими казаками поехали на Сечь.
Кошевой Леонтий Лысько давно ожидал этой беседы с низовиками. От гетмана не было приказа не допускать на Сечь низовиков, но как это проверишь? И потому кошевой Лысько всем говорил: повелел, мол, гетман Хмельницкий голоту эту степную, разбойников, гультяев, на Сечь не пускать. Пустишь, а они тут такого разведут, что не опомнишься, вшей расплодят...
Смеялся сам Лысько над своей выдумкой. Поддакивали ему подлипалы — есаул Панченко да сечевой писарь Микитей. Но то, что количество низовиков все увеличивалось, уже начало беспокоить кошевого. Одними шутками не обойдешься. Худо получалось.
От беседы с новоприбывшими пичего доброго не ждал. Знал Лысько — будут требовать пороху, пуль, соли, сахару...
Чтобы сечевики с низовиками не братались, компании не водили, приказал кошовой никого из казаков за ворота не выпускать, горелки давать сечевикам вдоволь, баранов из стада резать, сколько потребуется, давать вяленой рыбы — словом, чтобы недостатка никакого не терпели сечевики и не были бы в обиде на своего кошевого.
Между тем послал гонца с грамотой к гетману в Чигирин, а в ней, по совету писаря Микитея, отписывал ясновельможному: «Низовики в великом числе собираются на Крым промысел чинить, а множество их замыслило уходить в турецкое подданство, хвалились порубать гетманское войско и Москву спалить... А больше всего вреда и злоумышления от казака низового Гуляй-Дня, который всему этому заводчик. Было бы ясновельможное гетманское повеление, Сечь давно бы тех низовиков разогнала, а вожаков порубила бы».
Хоть и не надеялся кошевой Лысько, что гетман его послушает, однако знал — свой вред слова его принесут низовикам...
Посланцев от низового казачества кошевой Леонтий Лысько принял как побратимов. К чему ссориться? Пусть думают, что он к ним ласков.
Разливая по оловянным кружкам мед, сокрушался:
— Я бы вам, братики, давно бы и пороху и пуль дал, но у меня самого, знаете, их кот наплакал. Да еще слух есть — скоро в поход нам идти.
Гуляй-День не утерпел:
— А почему навет гетману на нас послал?
Кошевой онемел от неожиданности. Неужто от гетмана узнали, черти?.. Перекрестился истово.
— Господи! Да что ты, пане брате? И в мыслях не держал злого...
— Не крути, кошевой, твоего гонца наши казаки перехватили, грамоту твою сам читал — вот она, твоя грамота.
Гуляй-День швырнул на стол вынутую из кармана грамоту.
У кошевого затряслись рукп.
Писарь Микитей и есаул Панченко переглянулись. Худое дело. Как поправить? Один способ: дать пуль и пороху, соли дать и для отводу глаз бочки три горелки.
Нарушив тяжелое молчание, сказал о том писарь Микитей скороговоркой.
— А в церковь почему не пускаете, аспиды? — спросил, грозно сводя брови, Омелько Трапезондский.— Мы ведь не басурманы, веры, кажись, одной... Или, может, вы к униатам пристали? Может, с ляхами и иезуитами побратались?
Лысько как очумелый взглянул на Омелька, которого только теперь приметил.
— Что, отнялся язык? Узнал меня, атаман?
— А кто тебя не узнает! — грызя люльку, со злостью пробормотал Лысько.
Памятна была ему встреча с этим харцызякой Омельком под Переволочной, когда на глазах у всего товарищества тот высмеял кошевого за отнятую у казака саблю, которую казак в бою добыл, порешив шляхтича.
— Я вечный, брат, кошевой, пусть лучше с тобой черти в пекле братаются! Меня ни сабля, ни пуля не берет. Ты, друг, со мной в согласии будь, тебе же лучше.
Нечего делать, пришлось выдать, чего хотели низовики. Но в церковь не пустили, сказали — поп заболел. Попу настрого приказали и носа не показывать. Для верности заперли в хате и стражу приставили к дверям.
«В церковь пусти,— рассуждал кошевой,— начнут с сечевиками языком плести — из этого ничего доброго не выйдет. И так уже сечевые казаки блажить начали. Гляди, как бы вместе с низовиками нового кошевого не выбрали! Что-то есаул Панченко молчит... Может, он замыслил стать кошевым? А все беспокойство, неуверенность проклятая оттого, что гетман Хмель черни потакает».