И улыбка его порой казалась собеседнику бессмысленной, и глядел он при этом так, будто его из-за угла мешком прибили. То, что раньше подметили в семействе Исаковичей в доме Жолобова, стали в ту осень замечать и в штаб-квартире. Этот печальный, спокойный, любезный и тихий офицер явно раньше времени начал седеть, виски были уже совсем серыми. А глаза приобрели неестественную голубизну и казались безумными.
Случалось, что Витковичу приходилось повторять ему только что сказанное. Павел вздрагивал и извинялся.
Он жаловался на головную боль, от которой просыпался ночью, словно и его ударила в голову кобыла. Грек-медикус и киевский штаб-лекарь Трикорфос, проживавший какое-то время в Италии с русскими с Корфу, сообщил доверительно Витковичу, что Павел заболел меланхолией, случай не редкий со вдовцами. А когда Виткович попросил разъяснить суть болезни, которая, как он полагал, зависит от почек, грек повертел головой и сказал, что объяснить это трудно. И написал Витковичу на бумаге каллиграфическим почерком: «melancholia».
Те, кто страдает этой болезнью, сказал он, могут быть отличными офицерами, особенно когда идут в атаку или на приступ, но совершенно не способны к парадам, проигрывают обычно в карты и часто, вернее почти всегда, кончают жизнь самоубийством.
— В приступе ярости этот офицер, ваш родич, — говорил Трикорфос Витковичу, — может схватить за горло и самого Костюрина.
Лучше всего послать его в Бахмут, но не в сербско-венгерский 35-й полк, а отпустить его на пенсию по инвалидности.
Такие люди опасны для женщин.
Ни в коем случае не следует его представлять дочерям Костюрина.
Вопреки ожиданиям штаб-лекаря Исакович, привыкший, как перелетная птица, к переселениям, быстро и тихо покончил перед отъездом в Бахмут с делами в Киеве. Вещи, купленные им в городе, ежедневно перевозили в Бахмут его гусары, словно наследство, доставшееся после умершего. Среди подушек, охотничьих ружей, ковров, посуды были и остекленные немецким стеклом рамы. Вместе с вещами он отослал в Бахмут и служанку Жолобова.
Исакович никому не показывал эту красивую сильную девку, к которой очень привязался.
Словно впав в детство, он засыпал под сказку о некоем принце, который боролся с драконами. В этих сказках Павел, как ребенок, полюбил больше всего дядьку с седой бородой, который сидит во дворце и мотает в клубок нити, а нити эти — нити ночи. Рассвет наступает тогда, рассказывала она, когда старик намотает ночь до конца.
И хотя этот щеголь отошел от киевского общества и проводил время за книгой Златоуста и со служанкой — дочерью бедного рыбака с Подола, которая его усыпляла, он быстро уладил дело Петра и легче, чем рассчитывал. Петр был наказан, как и Павел, задержкой повышения в чине на один год. Услыхав, что рыжеволосая боярыня схоронила своего первенца, Костюрин заметил, что и это слишком строгое наказание.
И Павел Исакович, и крепости Бахмут и Донецкое жили в ту осень двойной жизнью, будто в двух мирах Один мир — это была обычная жизнь в окрестностях Миргорода, где обитали печальные и веселые, спящие и бодрствующие его соотечественники, в своих ротах, домах, со своими женами, детьми, слугами, конями, кобылами и жеребятами, жили так, как обычно живут в октябре в Миргороде и на Донце.
Павел видел эту жизнь в Миргороде.
Это была реальная действительность сербских селений.
Но все это существовало и в другом мире — в документах киевской штаб-квартиры, написанных черным по белому и разбитых по графам. И согласно им этот мир менялся, веселился, плакал и хоронил. Господь бог управлял этим миром посредством документов и бумаг, которые приходили из Санкт-Петербурга.
Здесь, на бумаге, от которой они теперь зависели, все эти люди стояли смирно с даты занесения в протокол и до смерти. А жизнь продолжалась.
Волна переселенцев из Австрии тем временем схлынула.
Энгельсгофен сажал их в Темишваре под арест, отлив офицеров пробудил и Марию Терезию, ей нужна была сербская кровь для кровопролития на войне. В конце сентября 1753 года в Киеве увидели, что после партий в несколько тысяч переселенцев — alle mit Familien — прибыло сто или двести, а может, и того меньше.
Сказка о переселении черногорцев заканчивалась весьма плачевно.
И хотя жизнь Павла в Киеве, так сказать, остановилась, он все-таки пережил несколько событий, о которых в ту зиму рассказывал, но которые в семье скоро позабыли, как позабыли спустя несколько лет в Неоплатенси и в Руме и самого Павла, словно его никогда и не было.
В начале октября, когда Павлу казалось, что жизнь остановилась и ничего, кроме отъезда в Бахмут, его не ждет, бумаги, посланные Волковым, попали наконец к Костюрину и в Коллегию.
Вишневский во время своего пребывания в Киеве читал их.