Под вечер их приконвоировали в штаб части, может, дивизии, потому что допрашивал седой генерал. Голова его напоминала подопревшую грушу, зауженным концом вниз. Рыхлое лицо, слезящиеся глазки, но нос гордый, орлиный.
— Ви есть партизан, — не спрашивал, а утверждал он, косясь на оконное стекло, по которому барабанил дождь. По всем признакам, больше всего на свете этот генерал боялся партизан. — Признавайтесь.
Ребята, конечно, отнекивались. Прикидывались простачками и тоже пугливо глядели в окно, даже вздрагивали, на всякий случай, если на улице завывал ветер. Голова-груша немца дергалась, как у контуженного, загнутый нос, похожий на клюв хищной птицы, казалось, вот-вот клюнет в темя.
— Ви есть партизан.
Точно автомат, у которого что-то заело. И голос монотонный, скрипучий. В конце концов генералу, видимо, наскучило его бесполезное занятие. Он откинулся на спинку стула, хрустнул пальцами, отнюдь не вялыми, а длинными и сильными, какие бывают у скульптора. Может, у себя в Германии он увлекался лепкой? Так сказать, созидал. И вот пришел к нам в Россию разрушать…
Солнышкина и Деревянко посадили в погреб. Пахло в нем сыростью и гнилью до головокружения. Когда притерпелись, стали осматривать место, вернее ощупывать, потому что темнота такая — собственных ног не видно. И сразу наткнулись на лопату, да не на какую-нибудь, а на саперную. Как сюда попала?
— Должно быть, хозяева позаботились, Петро, — сказал Солнышкин. — Тут до нас, небось, много заключенных перебывало.
Деревянко засомневался:
— Неужели сами немцы сюда не заглядывают? Не знают про инструмент…
Как бы то ни было, можно копать. Да они бы когтями землю скребли, лишь бы вырваться на волю. Рыли попеременно, то один, то другой. Изрядная нора получилась. Пробили ее насквозь и отчетливо услыхали шаги часового. В погреб хлынул дневной свет.
Явился офицер, посветил фонариком на ребят, на нору, ехидно спросил:
— A-а, копайт? Очень хорошо! Дадим большой лопат. Вылезай!
Тут только до них дошло, почему так легко поддавался грунт. Наверняка не они первые пробовали выбраться таким образом наружу, потешая фашистов.
Вручили им каждому по лопате и повели. Село словно вымерло, улицы безлюдны. Скользнет кто-нибудь из жителей в глубине двора тенью и исчезнет, схоронится за дверью.
Остановились у оврага. Рядом с ним веснушчатый ефрейтор топнул стоптанным каблуком.
— Здесь! Копать!
Не просто готовить самим себе могилу. Нажимаешь на черенок, а лезвие не режет дерн и все. Руки не слушаются, сил нет. Ефрейтор сердится. Подгоняет:
— Быстро! Быстро!
Но куда им, спрашивается, торопиться? На тот свет?
— Быстро!
Эх, стукнуть бы лопатой по голове… Их — двое, немцев — двое. Да ведь дула автоматов не опускают. Выстрелят, прежде чем замахнешься. К тому же близко они не подходят — опасаются. А денек-то на редкость хорош. Облака по небу гуляют, ослепительно белые, невесомые. Солнышко ласковое пригревает. Как в такой день из жизни уходить? Обидно. И жаль, что мало побили врагов.
Задумался Солнышкин. Ефрейтор ругался-ругался, потом огрел его по спине так, что чуть не упал тот.
— Быстро!
Завыла сирена. Оба немца задрали головы вверх. Самолеты! Вынырнули из пушистого облака. Тут уж ребята не растерялись: оглушили своих конвоиров и бежать. Благо, суматоха поднялась, потому что бомбы вниз посыпались. Ох, вовремя! Свои своих спасли.
Деревянко и Солнышкин уже не надеялись отыскать полк. Хоть бы к партизанам попасть. Однако у тех конспирация, попробуй найти их. Один человек в Минводах обещал помочь ребятам. Перед тем, как дать на это согласие, долго прощупывал их остро взблескивающими зрачками:
— Вы не подосланы, случайно?
Оба оскорбились, разоткровенничались.
— Да мы бойцы! От своих отстали…
Слушал, сочувствовал, поддакивал:
— Намаялись.
Кончилось все тем, что их, связанных, доставили в немецкую комендатуру. Потом загнали в вагон, чтобы увезти в Германию. Хорошо, Шуклин подоспел, выручил.
Деревянко кивал, держась за перевязанное горло, чтобы хоть как-то принимать участие в беседе.
— Добро, — проговорил Демин. — Поговорю о вас с комбригом.
Глава четвертая
Отцветали плодовые сады — все сплошь белые и розоватые. Зелени почти не видно: цветы заслонили листья. Кое-где лепестки уже сморщились, осыпались; под яблонями словно осколки фарфоровых чашек вдавлены в землю. Теплы и душисты майские ночи на Кавказе.
Одиннадцать месяцев саперы-комсомольцы сражались за Кавказ и сроднились с ним, с его причудливыми горными вершинами, с его плодородными долинами. А теперь их увозили отсюда эшелоны — через Сталинград и Мичуринск, через Рязань и славную столицу нашей Родины Москву. Надо было спешить на помощь Смоленску, Пультуску, Варшаве.
Приник к вагонному окну Никоян. Ветер теребит волнистые волосы, забирается за ворот гимнастерки. Трудно все-таки отрываться от родных мест. Там, за горами, остались его сыновья, еще малыши, Генрих и Жан, и любимая жена Араксия.