Никто у нас не обращает внимание, что произошедшему в СССР в конце 50-х – началу 60-х отказу от идеи диктатуры пролетариата в государственной идеологии соответствовала гуманизация всей советской общественной жизни, восстановление общечеловеческой морали в отношениях между людьми. И сам тот факт, что сегодня в России появилось много людей, в том числе и среди новых поколений, у которых не вызывает никакого морального протеста гибель, муки сотен тысяч, миллионов соотечественников в эпоху Сталина, говорит не только о дефиците национального сознания, но и о сохранении нашей традиционной российской жестокосердности. Люди, воспитанные в советском марксистско-ленинском инкубаторе, прошедшие через школу героизации гражданской войны, героизации братоубийственной страны, не могли не проникнуться равнодушием к жестокости. Теперь, когда люди могут не стесняться своих политических убеждений и пристрастий, становится ясно, что моральная десталинизация хрущевской эпохи не затронула глубинные слои народного сознания. Вот почему, на мой взгляд, проблема традиционного российского жестокосердия актуальна по сей день.
И в том, что касается русской жестокости, Максим Горький и недолюбливающий его Иван Бунин – абсолютные заединщики. Даже трудно понять, почему Иван Бунин с раздражением воспринимал «Несвоевременные мысли» Горького, печатавшиеся в 1917 и в 1918 году в «Новой жизни».
«В четырнадцатом году орловские бабы, – вспоминает Иван Бунин, – спрашивали меня: – Барин, а что же это, правда, что пленных австрийцев держать на квартирах и кормить будут? Я отвечал: – Правда. А что же с ними делать? И бабы спокойно отвечали: – Как быть! Да порезать, да покласть. А ведь, как уверяли меня господа, – продолжает Бунин, – начитавшиеся Достоевского, что эти самые бабы одержимы великой жалостью, а к пленному врагу особенно, в силу своей кровной принадлежности к «христолюбивому простецу»… Раз, весной пятнадцатого года я гулял в Московском зоологическом саду и видел, как сторож, бросавший корм птице, плававшей в пруде и жадно кинувшейся к корму, давил каблуком головы уткам, бил сапогом лебедя».[367]
Но ведь Максим Горький, рассказывающий, как «деревенские дети зимой, по вечерам, когда скучно, а спать еще не хочется, ловят тараканов и отрывают им ножки, одну за другой»,[368] говорил о том же, о бытовой российской жестокости. Правда, Максим Горький оправдывает, в отличие от Ивана Бунина, дикость и жестокость народа «зверской жестокостью самодержавия». Но факт остается фактом и для него. Именно готовность трудового народа заняться «обильным кровопусканием, по мнению Горького помогла большевикам оседлать в своих целях начавшуюся революцию.[369] И снова, уже «о всей Руси»: «Мы так противно грубы, болезненно жестоки, так смешно и глупо боимся и пугаем друг друга».[370]Конечно, поднимая вопрос о жестокосердии русского народа, надо осознавать, что речь в данном случае не идет о том, что русский от природы злой, что есть абсолютно добрые народы и есть абсолютно злые народы. Просто и русские литераторы и все русские мыслители не могли не отреагировать на беспримерную кровавость и жестокость нашей гражданской братоубийственной войны. Отсюда и желание понять причины этого русского жестокосердия. Но в то же время они обращали внимание, что на самом деле «добрые и злые, порочные и чистые встречаются всюду, вероятно, в одинаковой пропорции».[371]
Отсюда вывод: шокирующая русскую интеллигенцию кровавая расправа русского народа над «бывшими» шла от того, что злые одержали верх над добрыми, что русский человек дал волю своей одержимости, в том числе и безграничной одержимости во зле. Смысл большевизма и состоит в том, что он, отдавая право на убийство, дает инициативу в руки жестоких. Революция открыла многим правду о русском человеке, она, революция, писал тот же Георгий Федотов в своей специальной статье о природе русскости, показала, что «русский человек может быть часто жесток – мы это хорошо знаем теперь, – и не только в мгновенной вспышке ярости, но и в спокойном бесчувствии, в