В глубине души он очень гордился своей редкой зрительной проницательностью, визуальными озарениями. Его лучезарному взору открывались перспективы чувственно ощутимых гармоний, ему была дарована сноровка, испустив сноп сияющих лучей и тут же занавесившись ими, в миг вобрать как самые главные, так и мельчайшие внешние качества людей и предметов в цепком мгновенном углядении. И тем не менее, поскольку разгадать смысл увиденного, чтобы насытить им душу, он не мог, дар оказался отвлеченной абстрактной способностью, питающей тщеславие, но не делающей погоды в земной непросветленной жизни. Было похоже на то, что со временем в вышнем мире его грустно занесли в особый журнал вместе с другими напрасными растратчиками божьей искры. Да и какой прок мог быть ему, сделавшемуся Председателем, в таком таланте? Между прочим, на выборе объекта вожделения эта необыкновенная способность уловления потаенной связности форм никак не сказывалась, оставаясь невостребованным параллельным талантом, по необъяснимым причинам тихо слабеющим, никак не соприкасающимся с удушливой атмосферой действительной жизни, в которой томился Председатель. Дело было не в том, что в случайной неказистой бабенке ему виделся платоновский прообраз, от которого она, бабенка, по глупости ненароком удалилась, это были бредни перепутавшей книжки Марфуши. Про Платона председатель не слыхивал, идеи вещей ему чаще рисовались в фантастическом детстве, когда за спиной искаженных или не завершенных форм, не набравших той полноты дыхания, которая позволяет им колебаться вместе с горизонтом, он незамедлительно прозревал идеальную матрицу. Но после того как все, отмеченное приметами женственности по мере возмужания из бескорыстных прозрений ушло (при столкновении с этими приметами взор Маляра и Председателя застилала сплошная облачность, у корней светлых волос от бурливых нутряных кровотоков краснела кожа, уши вспыхивали огнем и в умозрении всплывали уже не прозрачные гармонические соответствия, а вечно одни и те же бессмысленные скалы, расселины и колодцы), от его дарования остались всякие пустяки, ну, вроде способности схватить взглядом кудрявую увертливость лиственной купы и, засмотревшись на фантастические очертания древесного корня, дорисовать в воображении обрубленные пряди, равнодушно подметив цветовое благородство белесых затеков плесени на буро-зеленой коре.
Платоновские архетипы и представление о женственности у Маляра размежевались – в реальной жизни, когда его одолевало краткое свирепое вожделение и не получалось совладать с собой, он наваливался на родственниц арестантов, не особенно смущаясь возрастом и покрываясь испариной ужаса, едва успев вкусить блаженства. Постепенно из-за повторения ситуации и краткости временного разрыва между обоими чувствами, блаженство и ужас слились в одно грозное упоение. Иногда эти художества неудачно выходили наружу, тогда в уезде начинался бабий крик. Поскольку угрызения совести предполагали удержание в себе вчерашнего дня, Председатель с ними знаком не был. При этом сегодня ему нетрудно было разжалобиться каким-нибудь нынешним событием, чем и пользовались задержанные, которых он – такое случалось – раздраженно махнув рукой, отпускал. В затруднительных обстоятельствах, в его должности предсказуемых, он не просто привык произносить одни и те же слова – он вообще не мог сломить привычки обороняться одним-единственным давно сложившимся и доступным ему способом, всегда шествуя пусть скверной, но знакомой дорогой и никогда не останавливаясь на распутье, неизбежно обрекающем на рассуждение: на поле рассуждений он был не игрок. Защищаясь, он благородно негодовал и надрывался от стараний быть убедительным при помощи междометий, извергая слова произвольно, нимало не утруждая себя разнообразием опровержений, и очень скоро начинал верить в то, что всех обманул. Но когда он этой самоочевидной мыслью проникался, его светлые глаза темнели и зрачки расширялись от разливающегося в них яркого блеска, как от наркотика. В этот миг он торжествовал победу над обидевшим его человечеством. Если же все сходило незаметно, подавив со временем страх, он в своем поступке сознавался – но, почуяв опасность, навсегда изгонял его из памяти и был не в силах ничего вспомнить, честно не узнавая себя ни в каком изображении.