Но я отчего-то медлил и не рассказывал ей историю, которая начиналась с манка́ – дудочки, знакомой всякой крестьянской девушке, свистульки, приманивающей птиц, любимой игрушки маленького мальчика, которому родители позволяли возле имения бродить с деревенскими мальчишками-птицеловами. Приманенных и пойманных птиц барский сынок отпускал – за это мальчишки на него сердились и гнали прочь. Барич, зажав в ручке свистульку, с ревом трусил по тропинке домой, выкрикивая слова, которых мальчишки не понимали, даже если разбирали в потоке возмущенных воплей отдельные слоги. То, что маленький мальчик плохо выговаривал половину слов, не имело никакого значения, потому что смысл слова «невоспитанные» все равно остался бы для деревенских детей совершенной тайной. Но на другой день барского сыночка снова брали в компанию – никто не умел лучше него подражать звукам, издаваемым самкой перепела или рябчиком, и все повторялось сызнова.
Из отдельных фраз, оброненных кем-то в доме у Бергов, и нескольких эпизодов, случившихся уже на моей памяти, я запомнил, что чуравшийся гимназических сверстников дед учился ровно и безразлично, чувствуя себя в гимназии в точности так, как в детстве с деревенскими мальчишками. Зато не расставался со свистулькой, служившей ему своего рода оберегом. После окончания гимназии юноша по настоянию родителей поступил на правоведение, разумно решив, что эта специальность исключает душевную заинтересованность, а добросовестности у него хватит сполна. Равнодушно окончив университет, отбыв пять необходимых лет в должности помощника, дед сделался полноправным присяжным поверенным, разобрал множество тяжб, защитил нескольких безвинных, женился и родил детей, просуществовав в состоянии сомнамбулы едва ли не половину жизни. Но однажды он вдруг проснулся – произошло это в обыкновеннейшей ситуации, когда судейский приятель, осведомленный о тонком слухе деда, попросил сопроводить его на птичий базар для выбора ребенку подарка.
Вот там случилось то, что не укладывалось в рамки поведения уважающего себя чиновника и вообще непьющего человека, хотя всю эту историю приятель замял при помощи нескольких ассигнаций.
Когда приятели вышли из экипажа и вошли в рынок, на них обрушился звуковой хаос: щебет, щелканье, трели, росчерки, коленца, клекот, свист, постукиванье, а также множество писклявых, звонких и бархатных нот, которым в языке нет названия, сливающихся воедино, перебивающих друг друга и разбегающихся. На длинных прилавках в клетках самой разной формы, громоздящихся одна на другой, прыгали, разевая клювики, и голосили зяблики, зарянки, славки, иволги, пеночки, варакушки, дрозды, щеглы, трясогузки, канарейки, коноплянки, снегири, синицы-лазоревки… Одни птицы выводили мелодию громко, с горделивыми модуляциями, у других голоски были застенчивые, у третьих песенка напоминала короткие позывные. Приятели стояли под звенящим стеклянным куполом, о который ударялся и бледным веером рассыпался птичий грай.
«Бери зяблика, не прогадаешь», – помолчав, сказал дед и добавил: «А иволга напоминает флейту». Затем он насупил брови, склонил к плечу голову, пытаясь сосредоточиться и выделить в окружающей мелодической сумятице мотив иволги, низкий бархатный напев фиу-лиу-ли. Несколько мгновений – пока он старался уловить напев в звуковой кутерьме – выражение лица у него было напряженным и отсутствующим. Но спустя минуту оно изменилось, сделалось растерянным, рот слегка приоткрылся, глаза наполнились слезами, он всплеснул руками и выпал в другое пространство. Теперь он с ревом бежал по тропинке к дому, захлебываясь непонятными словами и размахивая кулачками, в одном из которых была зажата свистулька, а другим размазывая по щеке слезы, потому, что все они вредные, вредные и плохие… это его иволга, он ее поймал и может, как хочет, с нею делать… птичкам надо летать, он все скажет маме…
Дед всплеснул руками, отскочил от приятеля, бросился к ближайшему прилавку и, схватив клетку с какой-то серой птицей, открыл дверку. Вслед за тем он принялся метаться между прилавками и судорожно распахивать дверцы клеток.