Если всё техника, то почему въ одномъ месте побеждаютъ, а въ другомъ, съ теми же пушками и пулемётами принуждены отступать. Почему со своей техникой немцы не взяли Варшавы осенью 1914 года, а вошли въ неё летомъ 1915 года после нашихъ неудачъ на Дунайце.
Много вопросовъ напрашивалось, когда русскiе солдаты оставляли Карпаты. Почему раньше австрiйцевъ били, какъ хотели, а тутъ вдругъ у нихъ напоръ появился и они стали насъ одолевать. Ведь не только потому, что рядомъ съ солдатомъ изъ Вены и Будапешта пошёлъ пруссакъ или баварецъ.
Вероятно, во всёмъ происходившемъ можно найти более глубокiя причины, въ которыхъ долго и спорно будутъ разбираться после войны.
Причины причинами, а солдатъ остался всё темъ же, такъ же отсиживалъ подъ заливавшимъ окопы свинцомъ, оставался въ нихъ навыки засыпанный землёй, такъ же ходилъ въ штыки и такъ же въ самозабвенiи смиренно и свито умиралъ.
Я виделъ ихъ, когда они шли въ горахъ, белые отъ мелкой ныли, словно обсыпанные мукой, снимали шапки, вытирали катившiйся каплями потъ, присаживались въ канаву, чтобы передохнуть и опять вставали, догоняли свою роту и шли долго, утомительной, жаркой дорогой.
Я ихъ виделъ на львовскомъ вокзале, немногихъ возвращавшихся изъ боя, и всё такихъ же тихихъ и спокойныхъ, такихъ же непонятныхъ и близкихъ, особенныхъ и простыхъ. Безъ геройства, безъ ужасовъ разсказывали, будто о самыхъ обыкновенныхъ вещахъ.
— Четверо сутокъ сидели подъ огнёмъ... Заваливало окопы, избороздило, перевернуло насыпи, — нельзя было сходить даже за водой...
Такъ было на Сане, такъ было потомъ на Нареве, когда немцы кидались въ обходъ Варшавы, такъ было подъ Вильной, где они пытались насъ окружить.
— Почему ты чёрный? — спрашиваютъ солдата, съ лицомъ, вымазаннымъ землёй, въ помятой грязной шинели.
— Засыпало его, — объясняетъ товарищъ, — часа четыре лежалъ закопавшись, потомъ отрыли, налили въ ротъ воды... Смотришь, понемногу и отошелъ.
— Такъ, что ли?
— Точно такъ, четыре часа... Спасибо товарищамъ, откопали...
И больше ни слова. Просто и ясно. Разъ такъ случилось — значитъ, иначе и быть не могло... И говорить нечего. Когда летятъ снаряды и сыплетъ смертельнымъ горохомъ пулемётъ, когда окопы и люди сравниваются съ землёй, когда надо стоять, защищая оставшихся за твоей спиной, — тогда некогда разсуждать.
Я виделъ ихъ въ последнiе дни Львова, когда онъ какъ-то сразу опустелъ, сталъ деловымъ и скучнымъ.
Первыми выехали чиновники, наиболее паническiе, потомъ pyccкie торговцы, устроившiеся было совсемъ по-домашнему.
Оставались военные и те немногiе, кто ходилъ за солдатомъ.
Австрiйскiй Львовъ[74] ожилъ. Немцы ходили съ расплывшимися отъ удовольствiя лицами.
— Слышали, черезъ два дня... — таинственно сообщаетъ немецъ другому у Краковской гостиницы.
— Къ намъ, во Львовъ...
— Ну, конечно... Такъ близко стреляютъ.
А съ боковой улицы, какъ на зло, доносится солдатская песня.
Разговоръ прерывается. Настораживаются.
— Опять...
— А вчера, видели сколько...
У трамвая стоитъ женщина съ ребёнкомъ.
— Пане, где поезда въ Pocciю?
Они шли и ехали на возахъ, спасаясь отъ встречи съ возвращавшимися австрiйцами. Испуганные, наскоро распродававшiе скотъ и имущество, отдававшие за безценокъ лошадей, терявшiе детей, падавшiе отъ усталости.
На вокзале суета и давка. Одинъ за другимъ отправляютъ поезда. На площади передъ вокзаломъ и на перpoне сидятъ крестьяне съ узлами, съ ребятами, совсемъ такie же, какъ и наши.
Бледная женщина, какъ-то опустившаяся, будто совсемъ потерявшая силы, безпомощно гладитъ по русой голове мальчика.
— Одинъ остался... Отца давно забрали, а остальные померли...
Смотритъ на мальчика, въ его растерянные голубые глаза и во взгляде ея столько любви и безнадёжности, что, кажется, отними ребёнка и порвётся ея жизнь.
— Продали, всё продали, — не то съ удовольствiемъ, не то съ досадой сообщаетъ старикъ своему односельчанину, — за пятнадцать рублей и телегу и двухъ лошадей, всё разомъ... Дай Богъ самимъ дотащиться...
Подаютъ поездъ и все кидаются въ вагоны.
Въ одинъ нагружаются цыгане, чёрные и красочные, съ яркими бусами, съ монистами и лентами, шумные и говорливые. Молодая цыганка ревётъ, не желая уезжать и её свои силой вталкиваютъ въ вагонъ. Рядомъ, вместе съ крестьянами устраивается семья чиновника: два гимназиста, барыня съ кардонками, будто подгородняя дачница. Безъ конца галичане, въ серыхъ свиткахъ и соломенныхъ шляпахъ, старики, старухи, дети и тутъ же раненые солдаты.
УЛЫБКА РОДИНЫ
— Газеты принесли! Газеты! И письма есть!