Камер-юнкерство усилило весьма ощутительным образом зависимость Пушкина от Николая. Поэт становился подотчётным в своём частном быту. Отныне он должен был в известные дни надевать камер-юнкерский мундир и представляться ко двору, по долгу своего звания украшать своим присутствием придворные балы, соблюдать правила придворного этикета… И Николай, привязав Пушкина ещё одной, новой нитью, оказался очень требовательным в мелочах. Немало горьких минут и часов пережил Пушкин — камер-юнкер. Пушкин был глубоко задет камер-юнкерством: о степени глубокого чувства обиды, испытанного поэтом, можно заключить уже по необыкновенно частому упоминанию в дневнике о камер-юнкерстве и о неприятных тяготах, с ним связанных. Пушкин, очень скупой на записи в дневнике, на протяжении двадцати пяти (печатных) страниц возвращается к этой теме десять раз: непосредственно о самом камер-юнкерстве семь раз и три раза о событиях, им вызванных. Десять упоминаний — цифра очень почтенная для дневника Пушкина. Поэт заносит в дневник все факты своей «придворной жизни». Камер-юнкер Пушкин явился на бал в Аничков дворец в мундире, а надо было быть во фраке. Уехал назад, а Николай остался недоволен: камер-юнкер мог бы потрудиться надеть фрак и вернуться обратно. Надо сделать ему выговор. То камер-юнкер Пушкин вместо требуемой этикетом круглой шляпы приедет в треугольной; то пуговицы у него не по этикету. И всё это царь примечает и в строку ставит. Камер-юнкер Пушкин под вербное и на вербное воскресенье не явился в дворцовую церковь — к нему летит приглашение объяснить причину своего отсутствия, и Пушкин, как мальчик, должен выдумывать извинительные изъяснения. Чтобы только не выступать в паре с молодыми камер-юнкерами на торжестве открытия Александровской колонны, поэт уезжает из Петербурга за пять дней до торжества[869]
. 6 декабря камер-юнкер Пушкин должен вкупе со своими молодыми товарищами поздравлять Николая с ангелом. Но это свыше его сил. «Ни за что не поеду представляться с моими товарищами камер-юнкерами, молокососами 18-летними. Царь рассердится, — да что мне делать?» — занёс поэт под 5 декабря[870], а затем с чувством известного удовлетворения, записал: «я всё-таки не был 6-го во дворце — и рапортовался больным. За мною царь хотел прислать фельдъегеря или Арнта» [лейб-медика][871].Мелочная докука, принесённая придворным званием, раздражала и язвила Пушкина: недаром он высчитывает в дневнике все эти нудные придирки, смехотворные, но неприятные покушения на частную независимость поэта. Пушкин сдерживался, поверял свои чувства только дневнику, но по временам не мог ограничиться и удовлетвориться той свободой суждения, которую предоставлял ему дневник. Он давал иной исход своему чувству, и жизнь его осложнялась до чрезвычайности. Царь подымался на дыбы, и Пушкину приходилось нести поражение. В утешение себе оставалось только повторять: «Не дай бог ссориться с царями, плетью обуха не перешибёшь». В апреле 1834 года почтовая цензура перехватила и представила Николаю письмо Пушкина к жене, в котором поэт отозвался в неподобающем тоне о царе: «Он хоть и упёк меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвёртого не желаю; от добра добра не ищут»[872]
. Царь пришёл в гнев, сгоряча даже не разобрав дела, а Жуковскому пришлось елейными увещаниями замирять раздражённого монарха. Гроза прошла мимо Пушкина, но след остался: Николай документально узнал об отношении Пушкина к его монаршему благоволению и к нему самому и сложил в своём сердце. Но и Пушкину эпизод с письмом открыл новую, неизвестную ему черту в лике русского государя. «Какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться… Что ни говори, мудрено быть самодержавным». Николай перестаёт быть честным и благовоспитанным человеком в глазах Пушкина[873].