Пустое дело пытаться отличиться там, где нет отличий. Откуда черпать сюжеты для сатиры? Кто снабдит нас ими? Может, случаем, Университет? Но иезуиты перейдут ему дорогу. Ораторы-патриоты? Но высоконравственные журналисты им ни за что не уступят. Ученые? Бог ты мой, а тщеславие артистов? Ну, среди последних впереди, разумеется, теноры. Однако, помилуйте, нельзя забывать и танцовщиков! Конечно, на память приходила и Академия, составленная из представителей высшей буржуазной аристократии, отставленных от дел министров, мучимых подагрою пэров, разбогатевших комиссаров полиции, писателей, которым хватает ума ничего не писать, и нескольких критиков, напротив имевших несчастье заниматься своим делом, Академия, куда вскоре будут принимать наладчиков новейшего печного отопления, нотариусов и биржевых клерков. Увы! Не настолько ли страдают высокомерием гонители сего учреждения, насколько полны скудоумия соискатели членства в нем?
В одном салоне он услышал, как некто декламировал стихи. Стихи были посредственны, да и руки у поэта отнюдь не блистали чистотой.
— Что это за мужлан? — спросил он у своего соседа.
— Не говорите о нем плохо. Это великий человек.
— В чем же он велик?
— Он — сапожник, а пишет стихи.
— Ну и что?
— Да в этом-то и чудо, Бог ты мой! Там, рядом с ним, — его издатель; это он представил сочинителя хозяйке дома, он повсюду водит его с собой и всем показывает, как любимую собачку или табакерку. Очень о нем печется: советует приходить в рабочей кепке и не смывать с рук въевшуюся грязь, чтобы все видели — перед ними пролетарий, обувной мастер, он даже порекомендовал ему прошить тетрадку стихов сапожной дратвой; а еще мне удалось проведать, что он подбивал своего подопечного намеренно делать грамматические ошибки в самых удачных местах, чтобы возбуждать еще больше восторга; теперь он и сам вошел в моду, и его поэт тоже, их везде приглашают — не многим выпадает такая удача. Когда ему надоест таскать беднягу за собой из салона в салон, он сам не будет знать, что с ним делать, и просто бросит; придется сапожнику снова тачать сапоги, если, конечно, тщеславие, нищета, а потом и отчаяние не сведут его в могилу, что, по — моему, на самом деле и случится.
— Кто тот господин, что так хорошо умеет говорить? — поинтересовался Жюль у сидевшего справа, указав на своего соседа слева.
— Эллинист, — услышал он в ответ. — Этот господин не способен понять, как можно написать статью о моде или прочитать басню, если глубоко не изучил по меньшей мере два древних языка и полдюжины современных; он сочинил роман нравов, напичканный эрудицией, а потому никто его не читал, но он утешает себя, отыскивая анахронизмы у тех, кого читают, и осыпает насмешками авторов, употребивших кучу слов, не ведая их этимологии и значения корней.
Любезный молодой человек, давший столь пространные пояснения, был всего-навсего фатом, он ревновал к шуму, что наделал пролетарий, в эту минуту жадно ловивший знаки дамского восхищения, и не менее того завидовал учености эрудита, который не раз унижал его в глазах собравшихся мужчин.
«А что же я сам? — призадумался Жюль после того, как долго искал в глубине собственной души причин недоброжелательства ко всем троим. — Разве не понравилось бы мне сейчас оказаться на месте сапожника и слушать пробегающий по зале сладостный шепоток в мою честь? Не этого ли в конечном счете я и добиваюсь? Вирши показались мне скверными, да не потому ли, что я бы предпочел, чтобы слушали мои? Ученый господин, обругавший их, проявил отменную проницательность, я был бы рад выражать свои мысли с тою же остротой, что и он. И даже молодой фат вовсе не заблуждался, к тому же надобно признать, что галстух он повязывает лучше меня, а его одежда безупречна».
Так Жюль и проводил дни, все чаще выходя в свет и все реже открывая свою душу; чем гуще вскипала вокруг него толпа, тем обособленнее он держался: таков был совокупный результат приобретенного опыта, многих ран, нанесенных самолюбию, твердой решимости и внешних обстоятельств.
С человеком случается одно из двух: или его проглатывает общество — тогда он заимствует самые расхожие мысли, страсти и растворяется без остатка, неразличимый на общем фоне; или он свертывается, прячется внутрь себя и уже совсем не высовывается из своей скорлупы — тут различия между ним и ближними углубляются, разверзаются пропасти даже по такому случаю, как толкование одной и той же мысли. Он живет отшельником, грезит в одиночестве, страдает без свидетелей, никто не делит с ним его радостей, не поощряет ласковым словом его любовных увлечений, не утешает в скорбях, душа его походит на затерянное в пространствах созвездие, по воле случая удаляющееся от всех прочих. Вот почему мы видим столько дружб у детей, встречаем гораздо меньшее их число у юношей и почти не находим ничего подобного промеж людей зрелых, не говоря о стариках, обыкновенно начисто лишенных друзей.