И вот на Казанскую Богородицу показался старый Ленский острог. Когда-то подновленные Головиным стены были разобраны, за ними остались три казенных избы, часовня, два амбара, крытых тесом, на берегу реки – старая баня. Не было многих изб в посаде, дымов курилось меньше, чем при атамане Галкине, и тишина была такая, что Стадухин засомневался: не ошибся ли в счете дней и праздников. Нарты прибывших обступили какие-то заспанные, потрепанные ярыжки. Выцарапывая сосульки с усов, Михей всматривался в их лица и не находил знакомых. Наконец появился служилый в казачьей шапке, раздвинул сгрудившихся людей и раскинул руки:
– Мишка, друг, ты ли?
– Я! – потеплевшим голосом ответил Стадухин, тиская в объятиях Семена Шелковникова. – В казаки поверстался или что?
– В служилых! – по-медвежьи рыкнул Семен. – Иван Галкин освободил из тюрьмы, новый воевода, Петр Никитич, поверстал в казаки, в десятниках служу… Расступись! – грозно окликнул толпившихся людей. – Заходите в съезжую избу! – Повел за собой прибывших.
– Про Арину слыхал что? – нетерпеливо спросил Стадухин.
Семен подхватил бечеву его нарты, с хрустом сорвал с места, обернулся:
– Слыхал! И даже видел на Рождество Богородицы. Приезжала от Абачеевской родни за хлебным жалованьем, плакалась, уходил на год, а уплыл в другую сторону, на неведомую реку.
На Лене уже всякий ярыжка знал об открытой Колыме. Слова товарища приятно польстили Стадухину, но душа затрепетала.
– Там и живет? – спросил волнуясь.
– Там, с якутами! Дежневская Абаканда уже якутенка родила, не стерпела. Похоже, опять брюхата. Твоя-то ничего, ждет, сына растит, не слыхать, чтобы гуляла. Разве там, у якутов, тайком, – весело гоготнул. – Чай не колода, баба все-таки!
– Сын-то мой?
– А то чей же? – громче рассмеялся Семен, смущая Михея. – Оклад на него даю, как на твоего. Абаканда и другого хотела на Дежнева записать, хоть родила прошлый год. Два года носила, что ли? За дураков нас держит!
Семен велел занести нарты в сени. Путники вошли в жарко натопленную избу с кислым запахом браги, скинули шапки, помолились на образа, стали снимать шубные кафтаны и парки. Стадухин распахнул верхнюю одежду, но не раздевался. Все та же хабаровская якутка, которую видел у Семена на Куте, расставила чарки по столу, выложила стопку пресных ржаных лепешек.
– Тут без вас Головин-то разошелся: пол-острога в тюрьмы пересажал, заставил строить Якутский. Черных попов и тех упек. Симеон сидел в холодной, Стефана с Порфирием водили в цепях на панихиды и крестины. Но нашлись люди, не побоялись кнутов, переправили царю жалобную челобитную. Есть правда и на этом свете – нашлась на Головина управа. Пока ехал сюда новый воевода с государевым указом, в Якутский прибыл из Енисейского наш атаман Иван Галкин, освободил заключенных, меня из тюрьмы вытащил, а изверга Головина усмирил. Теперь все, что были раньше в чести, у нового воеводы в немилости, а страдальцам он прямит…
– Выпьем, что ли, во славу Божью, за Матерь Нашу Небесную, Заступницу за народ русский! – Поднял чарку.
Шелковников был в легком приятном хмелю и в охоте поговорить. Стадухин же ерзал на лавке, торопливо соображая, как поскорей уйти к Абачееву роду. Несколько раз, прерывая рассказы десятника, спросил, на прежнем ли месте юрты? Едва начались расспросы о Колыме, сослался на своих казаков, желавших попить бражки в честь праздника.
– Отдам тебе на хранение опечатанную казну, аманата Чуну и свои меха, – сказал Семену. – Сбегаю, повидаюсь с женой?
– Празднику не рад или брага кисла? – проворчал Шелковников. – Нынче погулял бы, завтра в бане помылся, потом – к жене. Если три года ждала – два дня перетерпит… У Дежнихи, поди, и мыльни-то нет. – Но увидев лютую тоску в глазах товарища, согласился: – Ну, если так, приму твою рухлядь… Нынче вокруг Ленского и Якутского спокойно, никто не шалит. По всей Лене мир!
Прихватив пару красных лис, Стадухин бросил на нарту саблю, сунул за кушак топор, встал на лыжи и налегке побежал в улус. Он остановился, чтобы перевести дух, только тогда, когда увидел островерхие крыши четырех урасов – юрт, крытых дерном, соединенных между собой переходами. Над двумя курился дым, вокруг них была черная земля, перекопыченная скотом. Возле одного дыма баба в мужских торбазах и малице неуклюже махала топором, рубила сухостой на поленья. Михей приближался, сердце колотилось все быстрей, гулко стучала кровь в голове. Незлобно залаяли собаки. Бычки и телки разом повернули головы в сторону идущего. Та, что рубила дрова обернулась, выронила топор, села на вытоптанную, выветренную землю, и Михей узнал Арину. Она глядела на него пристально и настороженно, пока не поверила, что это он, когда узнала, задрала голову и по-песьи завыла.
– Ой, обомлела, обмерла вся! Подумала – казак с дурной вестью! – заголосила, не в силах встать на ноги. – Да где ж ты пропадал-то? – Слезы ручьями текли по ее обветренным, поблекшим щекам.