Проходили день за днем, о Стадухине будто забыли, а ему все очевидней представлялась справедливость нынешнего положения за давний грех – свидетельство против черного попа, который, по слухам, тоже принял муки в якутской холодной тюрьме. Если на Илиме и Лене это было неприятным воспоминанием, то здесь, в застенке, грех предстал во всей своей ясности. Уже отпустили Ваську Бугра с Гришкой Татариновым, зачем-то держали Пашку Кокоулина-Заразу, вскоре добавили знакомого по службам казака Артемку Солдата. Через неделю о Михее вспомнили. Вместе с приставом за отпертой дверью улыбался в бороду Семейка Шелковников.
– Воевода велит поставить перед собой! – пророкотал обнадеживая, и подал саблю.
Кушак и засапожный нож вернул караульный тюремщик. Семейка повел товарища в съезжую избу. Здесь на писарской половине важно восседал Чуна в добротном русском кафтане, рядом – колымские казаки Бориска с Артюшкой, при них, опять и зачем-то, алазеец Иван Ерастов. На этот раз ждать не пришлось. Безбородый и оттого безликий молодец в жупане позвал всех к воеводе. Стадухин вошел, неспешно положил на образа поясные поклоны, нахлобучил дорожную шапку и перевел на Пушкина по-волчьи спокойный, пытливый взгляд.
– Что? Поумнел? – с начальственной насмешкой спросил тот.
Михей не ответил, ожидая дальнейших расспросов. За стол сели два писаря, разложив бумаги, стали точить перья, мешать чернила. Воевода с важным видом развалился в кресле, письменный голова начал расспрос. Писцы заскрипели перьями. Воевода внимательно слушал, время от времени сам спрашивал. Чуна то и дело выгибал спину, мучаясь сидением на лавке. Семен Шелковников восседал не шелохнувшись, как колода, спокойно поглядывая на воеводу и письменного голову.
Наконец, тяжко отдуваясь, голова прочитал написанное и велел Стадухину приложить руку. Все было как говорилось, и он поставил свою роспись пером писаря, обмакнутым в чернильницу. Воевода спросил Бориску с Артюшкой, с чьих слов, видимо, загодя были сделаны записи. Те подтвердили, что все сказанное Стадухиным – правда. Воевода почему-то вопрошающе взглянул на Ерастова – тот учтиво закивал. Михей, глядя на него, не бывавшего на Колыме, пожал плечами, но, помня воеводский урок, вопросов не задавал. Пушкин постучал колокольчиком по столу, согнувшись дугой, из-за двери угодливо выглянул безликий холоп, что-то понял, ухмыльнулся, и в другой раз вошел с подносом, на котором стояли кувшин, чарки и блины с черной икрой. Не выказывая обиды, Стадухин не стал отказываться от чарки, перекрестившись, выпил во славу Божью. Второй воевода не предложил и отпустил его.
– Иди! Целовальник вернет животы! Даю гульной месяц, потом явишься на службы. Да не проспи под подолом у жены! – властно хохотнул.
Стадухин, не смущаясь и не улыбаясь в ответ на начальственную шутку, шевелил рыжими усами, дожевывая блин с икрой. Хмель ударил в голову, опасаясь шалых слов, он молча вышел в сени. Таможенный голова повел его в казенный амбар, вернул нарту с животами. Михей пересчитал рухлядь – четырех сороков соболей не было. Кроме них, все было возвращено, даже две лисы и девять соболей, забранных при обыске в урасе. Хмель воеводской чарки все еще кружил голову, он сжал зубы и опять удержался от вопросов. Воротник, служилый при острожных воротах, со скрипом раскрыл перед ним острожную калитку, Михей вышел, волоча за собой нарту. Остановился, раздумывая, какое нынче время дня и куда идти. Небо было низким и хмурым: не понять, полдень или сумерки. Оглядевшись, увидел Арину. С выбившимися из-под башлыка волосами она подбежала к нему в торбазах и длиннополой кухлянке, с беззвучным плачем повисла на плечах и тут же отстранилась, смущаясь чужих глаз.
– А я с Нефедкой у Гераськи остановилась! – страдальчески взглянула на мужа. – Больше не у кого. Он же брат тебе! – Всхлипнула, будто в чем-то оправдывалась. – И живет с тунгуской.
– Ну и ладно! Пойдем к нему! Веди, что ли! – сказал и спохватился: – Постой! Мы теперь не бедные. Надо что-то взять в дом. И сыну тоже.
– Так лавки на гостином дворе закрыты! – Арина потянула мужа за рукав, оттаскивая от кабака. – Хочешь вина взять – я схожу, попрошу.
– Вот еще! Мужней бабе в кабак!
– Тогда Гераська сбегает! – с опаской глядя на мужа, стала перечить Арина, и Михей отступился, увидев в ее глазах затаенный страх.
– Я – старший! – пробормотал соглашаясь. – Может и он купить чего надо. Отдарюсь рухлядью.
Дом Герасима в четыре квадратных сажени считался просторным среди временного жилья торговых людей. Добрую треть занимала печь, сложенная из речного камня и глины. Стены были не новы. «Из старого Ленского привез», – подумал Михей, прикидывая, какой дом будет строить сам. Эти мысли донимали его годы дальних служб, но тут, на Лене, все складывалось иначе.
– Ну, здравствуй, брат! – Перекрестившись на образа, Михей стряхнул ледышки с усов.