Следует заметить, что подрывающий устои голос Достоевского не слышен, когда рассказчик описывает свой рай. Более того, было бы неправильно недооценивать его голос, отдавая предпочтение скрытой переоценке ценностей, которую производит Достоевский. Достоевский желает, чтобы лежащее на поверхности высказывание и его скрытые смыслы читались как сосуществующие вариации на одну и ту же тему, состоящую из голосов рассказчика и автора. Если один из них понизить в статусе, то объединенный образ человечества, синтезированный ими обоими, исчезнет. Поэтому отчетливо понимать горизонтально организованный мир рассказчика так же важно, как и видеть имеющиеся в нем возможности движения по вертикали. Мы просто не сможем получить достоверный образ человечества, если упустим из виду свои материальные или духовные сущности. В данном Достоевским описании подразумевается непрерывное движение из одной плоскости существования в другую (и обратно). Каждая ось представляет собой зеркальное отражение возможностей другой. Впасть в грех и заблуждение – необходимое предварительное условие для любого возможного дальнейшего духовного возрождения. С другой стороны, если мы находимся в состоянии благодати, в нашей человеческой слабости кроется опасность нового грехопадения. По этой причине для рассказчика открыт путь к спасению. А нравственные до последней крайности барышни могут преступить эту крайность чистоты и пасть, как дичь, которая сама натыкается на охотника.
Будучи центральным образом введения, Горянчиков находится где-то между этими двумя полюсами; он некогда пал, был затем освобожден и теперь как его ближние, так и его собственный опыт постоянно напоминают ему о зыбкости человеческого существования; он понимает, что в любую минуту своей жизни он может и пасть, и спастись. Существовать – значит пережить ряд изменений, и тот образ человечества, который Достоевский пытается описать в основном тексте «Записок из Мертвого дома», включает в себя это движение, как свое лингвистическое основание и наиболее важное открытие.
Если существует необходимость предостеречь от замены либо скрытого, либо открытого голоса своей противоположностью в первом абзаце введения к «Запискам», не менее важно оценить то, что буквализация корневых смыслов, содержащихся в речи рассказчика, ни в коей мере не соответствует той «реальности», запечатленной прозаическим и банальным языком, который он использует. Хотя эти две идеи невозможно приравнять друг к другу на уровне повседневной речи с ассоциирующимся с ней феноменологическим порядком, следует понимать, что Достоевский, как и любой великий писатель, склонен переходить барьеры повседневного языка, чтобы постигнуть его скрытый потенциал. Как показывают первые высказывания рассказчика, способность языка Достоевского разбивать собственную скорлупу и преодолевать свои ограничения отражена в остальной части текста. В конечном счете, Достоевский желает одновременного прочтения лежащего на поверхности высказывания и его глубинных смыслов как равных половин единого, нераздельного образа человечества, представленного в первородной двойственности. Возможно, этот образ не выдержит испытания временем, но он принадлежит Достоевскому. В поисках средства выражения этой двойственности в качестве источника просветления берутся корневые сущности языка, предполагающие обновленный, деавтоматизированный комплекс референтов. В связи с этой двойственностью важно вспомнить, что пишет Горянчиков о том, как он читал первые книги, которые ему было позволено иметь, когда срок его заключения подходил к концу. Он обращал внимание и на «зерно», и на «мякину», ставя во главу угла чувство, а не одну лишь мысль; пластичность обостренно восприимчивого разума, а не хрупкую поверхность дискурсивной логики; и способность языка выходить за пределы обычной речи и быть источником подлинного озарения.
Введение к «Запискам из Мертвого дома» указывает на совершенно новое понимание Достоевским того, насколько содержательным может быть введение, какой значительный вклад оно может сделать в содержание основного произведения. Через посредство этого вступления он учит нас, как нужно читать его беспокойный роман. Но главное – в языке заурядного рассказчика возникает философия человечества, которая бросает вызов двум аудиториям: поколению 1840-х годов, идеализм которого мешал понять, кем мы являемся как биологический вид; и молодежи 1850-1860-х годов, которая настаивала на том, что существует исключительно материальный, феноменальный мир. Достоевский счел это мнение не только ошибочным, но и страдающим опасной нехваткой реализма. Для Достоевского жизнь является бесконечным путем паломника в поисках самого себя и некоей незыблемой, окончательной истины, истины, в которой чередующиеся падения и возрождения человечества являются составными частями.