Я остановился. Мне было не до смеха. Я еще не понимал духа времени, который социальных идеалистов, последователей Толстого и Достоевского, превратил в новых безжалостных господ Кремля. Я смотрел вслед «транспорту убойного скота». За идущими впереди двумя быками и плетущимися следом тремя рабами тяжело ступал утопист Вайсенштайн – до мозга костей диктатор.
Бледно-голубое женское письмо
Глава первая
Апрель в октябре
Почта лежала на накрытом для завтрака столе. Внушительная пачка писем, поскольку Леонид отпраздновал недавно свое пятидесятилетие и ежедневно приходили поздравления от опоздавших друзей. Леонида действительно звали Леонидом[108]
. Этим именем, сколь героическим, столь и тягостным, он был обязан своему отцу, бедному учителю гимназии, который, помимо имени, оставил ему в наследство полное собрание сочинений греческих и латинских классиков и десятилетний комплект «Тюбингенских исследований по классической филологии». К счастью, торжественное «Леонид» легко сокращалось до обиходного «Леон». Друзья так и звали его, и Амелия к нему обращалась только так, мелодично растягивая второй слог на высокой ноте.– Ты несносно популярен, Леон, – сказала она. – Снова по меньшей мере дюжина поздравлений.
Леонид смущенно улыбнулся жене, будто извиняясь за то, что ему удалось дожить до пятидесяти, достигнув вершины блестящей карьеры. Уже несколько месяцев, как он стал заведующим отдела в Министерстве религии и образования и оказался таким образом в числе сорока-пятидесяти чиновников, действительно управлявших государством. Белыми холеными руками Леонид рассеянно перебирал пачку писем.
Амелия медленно вычерпывала ложечкой грейпфрут. Больше она по утрам ничего не ела. Накидка соскользнула с ее плеч. Амелия сидела в черном купальном трико, в котором ежедневно занималась гимнастикой. Стеклянная дверь на террасу была полуоткрыта. Было довольно тепло для этого времени года. Со своего места Леонид далеко за морем садов западного пригорода Вены видел склоны гор на окраине. Он внимательно оглядел ландшафт; природа сильно влияла на его настроение и работоспособность. Стоял теплый октябрьский день, своей причудливо-неестественной моложавостью похожий на день апреля. Над виноградниками окраины быстро плыли плотные облака – белоснежные, с резко очерченными краями. Там, где небо оставалось чистым, оно показывало голую, в это время года почти бесстыдную весеннюю синь. Сад перед террасой лишь слегка поблек, упрямо сохраняя по-летнему пышную листву. Легкие ветерки, как уличные озорники, резвились и дергали за листья, крепко уцепившиеся за ветки.
«Очень хорошо, – подумал Леонид, – пойду на работу пешком». Он снова улыбнулся. Это была странная двусмысленная улыбка, восторженная и насмешливая одновременно. Когда Леонид был всем доволен, он улыбался насмешливо и восторженно. Как многие другие здоровые, хорошо сложенные красивые мужчины, достигшие высокого положения в обществе, он в первые утренние часы был всем доволен в жизни и безоговорочно принимал ход вещей, иногда довольно извилистый. Сходным образом из пустоты ночи переходишь по мостику легкого, каждый раз нового удивления к полному осознанию своего жизненного успеха. А успех очевиден: сын бедного учителя восьмой степени в гимназии! Никто, без семьи, без имени… нет, хуже – обремененный претенциозным именем. Каким грустным, холодным было время учебы! С трудом проталкиваться вперед со скудной стипендией и грошовым заработком домашнего учителя у богатых, толстых, бездарных мальчишек! Как это тяжело – скрывать голодный блеск в глазах, когда ленивого воспитанника зовут к столу! Зато в пустом шкафу висит фрак. Новый, отличный фрак; только чуть-чуть пришлось кое-где подправить. Собственно, этот фрак – наследство. Соученик и сожитель по квартире оставил его Леониду по завещанию и в соседней комнате пустил себе пулю в лоб. Словно в сказке, эта официальная одежда станет решающей вехой на жизненном пути студента. Владелец фрака был… умным израэлитом (так осторожно называет его – даже мысленно – тонко чувствующий Леонид, испытывая отвращение к слишком откровенному выражению некоторых неприятных фактов). В те времена дела у этих людей шли настолько хорошо, что они могли позволить себе такой изысканный мотив для самоубийства, как философия мировой скорби.