Сестра моя сделала па назад и отступила от своих жизненных правил. Ей больше не требуется делать всю работу самой или же накрывать стол для двоих на любовном фронте, она вынуждена уступить инициативу. Она просто-напросто слишком устала, чтобы кого-то завоевывать. Пути Господни неисповедимы, а Ольга достаточно долго посылала этого засранца подальше и теперь вновь включает его в свой ближний круг.
Якоб заходил несколько раз, но я делаю вид, что меня нет дома и не открываю. Однако как-то утром он все-таки отлавливает меня на улице, когда я возвращаюсь домой, держа Карла за руку. Племянник мой забегает в прихожую и оставляет меня мучиться в одиночку.
– Грета мне сказала, что у тебя сестра заболела. Я могу что-нибудь сделать, привезти что-то, поухаживать за кем-то? За детьми, собаками… или еще что? – спрашивает он.
– Да, Ольга плохо себя чувствует, – отвечаю я, не глядя на него и оставляя его предложение без ответа. Отвергая его любезность в том объеме, в каком я в состоянии это сделать.
– Да и вообще, я, кажется, уже сто лет тебя не видел. – Якоб старается посмотреть мне в глаза, но ему приходится оставить эти попытки.
Мне так стыдно за себя. Как будто все мои грезы о путешествиях на нартах и завтраках на зеленой крыше отражаются у меня на лице.
Я благодарю и стараюсь дружелюбно улыбнуться, но сердце ему не открываю.
– Нам для начала нужно просто разобраться, что происходит, – говорю я, не вдаваясь в разъяснения.
Он снова бросает на меня взгляд и хмурит брови, но так и должно быть, когда удар в твои литавры попадает в чужие сердца. Во всяком случае, в
– Окей, – отвечает он и прикусывает губу.
А потом идет к себе, оставив меня в покое.
– Кто это? – спрашивает пребывающая в дремоте Ольга.
– Якоб, наш новый сосед из дома напротив. Ударник. Шерлок Холмс.
– Пора тебе выйти в свет, – шепчет она.
Зимний пейзаж того года выполнен в цинковых белилах. В середине февраля замерзает море. Я наблюдаю, как несколько ребятишек из моей художественной школы катаются на коньках в Хельголанде. Они выписывают на льду восьмерки и имена своих избранниц.
А на острове пустой папин дом, где снегу навалило до порога, терпеливо ждет весны и нашего приезда. Звон церковных колоколов разносится над заглянцевевшим по обыкновению лугом. В остальном же тишину нарушают разве что парочка рассеянных наблюдателей за птицами или, может, приехавший из Стокгольма, не по-зимнему экипированный последний романтик. А на кладбище лежат Филиппа и папа.
На Амагере в гости к Карлу приходит подружка. Он высовывает голову из двери.
– А Варинька по-прежнему мертвая? – спрашивает Карл.
Я утвердительно киваю.
– Моя прабабушка просто умерла, но никому об этом не сказала, – просвещает он подружку и косится на Ольгину спальню, где гардины задернуты.
Ну а я пока что пробую вдохнуть хоть толику жизни в свое существование, несмотря на болезнь моей сестры. И спасает меня снова живопись. Цвет может печалиться в глубине картины, такой одинокий, что леденеет желудок и сжимается сердце. Неясная смутная умбра передает свое горе и тем не менее утешает. Какая идиотская глупость – утверждать, что все это имеет отношение лишь к эстетике. Только слепой, не имеющий возможности различать краски и цвета, не замечает, что они откликаются и приносят отраду. Кроме них, это под силу лишь громоподобному двухпальцевому блюзу 1922 года.
Теперь уже много лет прошло с тех пор, как Себастиан был
На Палермской тихое воскресное утро. Когда подружка Карла уходит, я предлагаю ему:
– Может, сходим прогуляемся по пляжу? Можем и Клодель с собой взять.
–
Клодель уже и вправду дама пожилая. Кожа да кости, шерсть прорежена, и остеоартрит вцепился в передние лапы. Но, как подобает истинной парижанке, она и в старости прелестна, и нос ее по-прежнему задран вверх.
Карл согласно кивает, и мы отправляемся на прогулку.
Уже на улице племянник мой смотрит на большую коричневую вязаную шапку у меня на голове, а потом переводит взгляд на лысоватую Клодель, испустившую слабый пук.
– Я пойду впереди, – бормочет он. – Я из нас самый привлекательный.
Ольгу снова положили в больницу.
– Суки! Скоты! Говнюки! Засранцы! – ругается она, и последние медовые пряди падают на пол.
Мне выпала весьма сомнительная честь выбрить ей тонзуру. Лучше уж поскорее пройти эту процедуру и хоть что-то контролировать, так она считает. Потом ее снова тошнит.
– Ненавижу весь этот институт Финсена.