Самовар клубился паром, медом блестели пряники, а чаинки сбегали из сита, кружились в водовороте кипятка, но, разобравшись с течением, ловко выныривали и норовили прилипнуть к самому нёбу. Первая волна радости от долгожданной встречи схлынула, и теперь между женщинами воцарилось безмолвие. Мила много о чем хотела расспросить свою няню, но событий не торопила, а лишь разглядывала ее. Сложно было узнать прежнюю Добродею: лицо ее осунулось, плечи сгорбились, а глаза стали полны такой тоски, будто все живое из них выкачали, оставив только талую воду после весеннего паводка да закрутили воронкой волнения. Уловив эту тревогу, Мила положила руку на Добродееву ладонь и прошептала:
– Отчего ты сама не своя, Добродеюшка?
Та сжала и без того узкие губы, подбородок ее затрясся, и вместе с брызгами слез у нее вырвался стон такой силы, что вмиг разбежался эхом по всем дворцовым закоулкам.
– Ну-ну, право, что судьбу гневить… все как-нибудь образуется, не так ли? – Мила сама едва ли в это верила, но в тот момент чувствовала, что хоть кто-то должен оставаться в твердой воле и не сдаваться в плен чувству утраты.
– Не о том я плачу, милая моя… – Добродея подняла глаза, но, найдя взглядом очи княжны, тут же отвернулась, сделала глубокий вздох, чуть себя успокоив, и тихо заговорила: – Не знаю, как вас просить о прощении, сударыня. Это ведь я виновата.
Мила продолжила сидеть в непонимании, глядя прямо на служанку.
Та развернулась и с отчаянием добавила:
– Да и сама себя я теперь простить не смогу вовек.
Накрыв лоб рукой, будто проверяя, не настиг ли ее нечаянный приступ жара, Мила прошептала:
– Что ты… что ты хочешь мне сказать? В чем признаться? Я решительно не понимаю…
– Я все знала, – спешно перебила ее Добродея. – Тайна вашего рождения была известна мне с самого начала. И не было во всей земле, во всем Пятимирии жинки более гордой, чем я, только лишь тем, что за вами приставлена была приглядывать. И под страхом смерти и вечных страданий никому бы я не выдала то, что обещала хранить в секрете.
Княжна поймала во взгляде своей няни ту нежность, за которую любила ее всем сердцем.
А та продолжала:
– Вы росли, хорошели, мудрели и всем своим обликом больше и больше походили на мать. Я молчала, наблюдала да радовалась, какая красавица Лада… Лади… Ладимилочка, лебедушка белая на моем попечении. Никому не говорила. И только вот в столице… – Она резко зажмурилась. Было отчетливо видно, как тяжело ей даются эти слова. – Когда нас в порту разлучили насильно, помните? Меня же как обухом по голове ударили, и что дальше было – помнится смутно. Посадили, кажется, в телегу, везли-везли куда-то и привезли в хату белокаменную. Там со связанными руками на стул усадили и давай о жизни в Новом граде расспрашивать. Обо всем в подробностях. А я сижу, слюну глотаю да помалкиваю. В ход тут палки пошли, но я молчком все эти невзгоды снесла. Знала бы, что обещание мое все равно сорвут, молила бы о том, чтоб погубили меня теми палками…
– Да как они смеют… Кто они? Тарховы целовальники?
– Не могу знать, княжна. Одеты они не по форме были, я оттого и не подумала, что они из Совета какого. Да и что уж сейчас кулаками в ту сторону махать… Молчала я под палками, писка единого не проронила. Они меня так и оставили, а во рту ссохлось все, уж и влаги никакой не осталось. Заходит тут старик, глаза-пуговки, и протягивает мне чарку. Думала, что самый добрый из них, сжалился над теткой деревенской. Оказалось, самый хитрый. Что в той чарке было – одной Макоши известно, по вкусу – что сливки парные, а запах такой… приторно-сладкий, будто цветов черемухи накидали. И чуть я только хлебнула – по всему телу стали волны подниматься, в голову ударили, змеями внутрь заползли. Дрожь меня била, да не от холода, а от чего-то непередаваемого… И чувство это побродило внутри да спустилось туда… между ног. И как засвербело! Я, знаешь ли, такой… чесотки никогда не испытывала. А руки-то связаны, вот я и извивалась, что змея. Старик как увидел меня такую, так подсел да своих пособников позвал… Было их там трое или четверо, девица молодая одна в круге их. А мне жарко до ужаса, я вся в поту, они меня и раздели да в уши дуют и вопросы свои приговаривают, трогают все места. И девка эта руками своими… И сопротивляться не могу, чресла не чешутся уже – горят! Ой, право, княжна, это была пытка на грани с таким блаженством, что я сдержать себя не имела силы. Вот и рассказала, пока они меня мучили, а как в себя пришла, стыдно стало так, что и словами не передать.
Мила понимающе кивнула.
Сочтя этот жест знаком снисхождения, служанка бросилась на колени и громко запричитала:
– Не прощу себя никогда за то, что слабость моя к смерти владыки нашего привела!
Княжне пришлось обнять Добродею, чтобы поднять ее на ноги. Она погладила заплаканное лицо и прижала его к своему плечу.