И надо быть совершенной свиньей, такой, как наш начальник товарищ Тумаркин, чтобы погнать нас на мороз, да и не за теплым предметом каким, ну вроде свиных вареных сарделек либо поллитры. Нет! За жидким кислородом он нас послал в сорокаградусный мороз, он, человек, задница которого уже сейчас насквозь прогрела мягкое и удобное кресло кожаное, с подлокотниками.
Грустно мне делается, когда высветится на экранчике мозга моего этот бидон проклятый, то есть баллон кислородный, синей краской крашенный (нарочно синей, чтоб холоднее было). Это и наука доказывает.
Ах, что бы теплое было! Хоть котенок, хоть каши горшок, а то ведь в этом жидком кислороде температуры отрицательной раз в десять, наверное, больше, чем на улице сейчас.
Я-то отлично помню, как принесли в класс такой кислород на урок химии, и полила им учительница тетя Котя живую веточку березовую, и стала она (веточка) такая уж хрупкая, ломкая, а нам так грустно сделалось, что и посейчас в нас эта грусть, как остаточная деформация.
Конечно, он может, Тумаркин-то, собака, что кресло свое уже проплавил сейчас насквозь, напрочь, может гонять за четыре квартала в мороз сорокаградусный. «Чш-чш, — говорит, — вы члены нашего маленького коллектива», а сам, поди, думает: лаборанты вы есть и сучары без высшего образования.
Наш НИИ хитрый такой. Другие есть — проволокой опутанные колючей в три ряда, собаки кругом по кольцу, как троллейбусы, бегают, тихо бегают: не лают, не играют, цепью не бренчат — ученые; только свист легкий и выдает их — трение, значит, кольца о проволоку.
У нас такого и в заводе нету. Прямой наш-то, без заплотов колючепроволочных, без собак. Так себе, стоит флигелек, а кругом студенты бегают — философы, историки да прочая шваль, а во флигелечке этом институтик наш научно-исследовательский, простой совсем, открытый, так сказать, всем ветрам. Только зайти туда постороннему человеку никак не возможно, а почему — это уж, извините, секрет, гостайна, а я подписку давал о неразглашении.
А так-таки дрянной наш институтик, заваль завалящая. Был бы порядочный, так дали нам с Сашей машину или мотороллер, на худой конец, чтоб мы четко и слаженно — одна нога здесь, другая там — доставили кислород в жидком агрегатном состоянии для использования в мирных целях.
Конечно, будь мы хоть какого к науке касательства — совсем бы другое к нам и отношение. Вон есть заочники-студенты у нас в лаборатории. Они умные все, лица у них добрые, очки выпуклые — во блеск!
Только я не хочу таким быть, и Саша тоже не хочет. От аналогичных, говорит, занятиев человека плешь да чахотка одолевают.
Мы с Сашей как в шестом классе сели за одну парту, так с нее же и вылетели вместе на первом курсе института, когда началась та путаница с преподавателями, когда разразилась над нами гроза и «беспрерывно гром гремел».
А все из-за Куншина. Был у нас в школе такой малый. Сын мясника с колхозного рынка. Ходил всегда в черном френче, на котором имел накладные карманы, и физиономия его уже тогда, это в восьмом-то классе, спокойно тянула лет на двадцать пять, на «с толком прожитые» двадцать пять, когда и морщины страдальческие по лбу и под глазами пустоты синие.
А в институте у нас все математики менялись. Сначала был Аркадий Иванович, который усы носил рыжие и до беспамятства любил логарифмическую линейку и график «игрэк равняется синус эн альфа». Нас не обижал, но исчез быстро: месяца не проучил. Тогда поставили нам злого человека из Тамбова. Только-только этот человечек какой-то университет окончил. Молодой был, а уже холодный: все боялся, что мы у него невзначай те несколько лет сопрем, что нас в возрасте различают. Ух и лютовал! Ты ему «вы», а он тебе «ты». Мы его за тупость да за упрямство тамбовским
А третий долго не появлялся. Мы уж было совсем заволновались: а может, совсем пропали математические педагогические кадры? Ой беда, ай нехорошо!
Только видим, что в один прекрасный день заходит в аудиторию не кто иной, как наш старый приятель Куншин. Давайте познакомимся, говорит. Я ваш новый, говорит. И прочее, что в таких случаях полагается.
— Что за черт, — я Саше докладываю, — как же это может быть Куншин, когда Куншин в десятой школе два раза на второй год оставался и из болота мелкой науки, стало быть, еще не выбрался, а уж про университеты и говорить нечего.
И Саша тоже глаза вспучил, кадык гоняет и понять ничего не может. Накатилось беспамятство на нас. Понимаем ведь, что не Куншин это. Куншин лодырь был, да еще тупой-тупой. А новый-то наш — пиджачок снял, а под пиджачком у него рубаха белая, рукава на резинках, и формул на доске, о господи, мириады, прямо больше, чем алкашей в отделении на Седьмое ноября.
И с этого дня пошла наша жизнь студенческая вкривь и вкось. Ходит Куншин проклятый и учит нас дифференцировать да интегрировать. Уж и светом зеленым у нас в глазах близить стало от неведения, когда не выдержали мы, поприжали его в темном углу и спрашиваем:
— Ты Куншин или нет?
— Какой такой, — говорит, — Куншин?