Но теперь, когда я и тебе немного попенял, вновь возвращаюсь к твоей дорогой родне, чтобы ты сравнила, как они провели пасхальное воскресенье, а как я. Когда твоя дорогая сестра Нети закатывала лукулловский пир, на который и 30–40 пенгё было бы мало, я, как уже писал, вместе со своей семьей, в холодном чулане холодным молоком завтракал, обедал и ужинал. Комната была холодной, потому что из печи вынули железную трубу, а молоко — потому что они не позволили подогреть его на их плите. После этого холодного молока нам пришлось залезть в постель без белья, сразу после «обеда», а они в хорошем настроении попивали вино, ели вкусный куриный бульон, курятину, вареную ветчину (не огрызок), огромное количество пирожных, кремшнитт и т. д. Это была моя Пасха Anno 1942, а про 1941 я как-нибудь тебе расскажу при встрече. (Хотя твои нервы, и, особенно, нервы твоей сестры Мальвины, с трудом такое переносят).
А теперь я перехожу к главной трагикомедии. Судя по всему, твоя племянница Бабика, которая еще в Сентендре начала к нам цепляться, особенно к моей жене, «дома» еще больше осмелела, когда Жорж рассказал ей о «неслыханном безобразии», что я не захотел взять упомянутую ветхую плиту, «всего за 7 пенгё 40 филлеров, хотя мог ее использовать до осени». На это твоя племянница спросила, «почему ты не влепил ему пощечину, потому что я бы его, ей-богу, ударила». Я все это вытерпел с христианским смирением, не проронив ни слова, только Нетике перед ее отъездом в Будапешт сказал, пусть передаст своим детям, чтобы они оставили нас в покое, потому что, если кто-нибудь из них хоть пальцем нас тронет, то ей придется возвращаться на похороны.
Думаю, что свое письмо в основном я закончил. Мои шкафы сегодня прибыли, перевезены из Ленти в Сигет, где я продолжаю писать это письмо. Завтра я еду домой, самое позднее до воскресенья, то есть, до двадцатого надо закончить с квартирой, а до 14-го апреля я обязательно должен быть в Нови-Саде, чтобы явиться лично.