Теперь уже видно было, что тут — берёзы, и старые, большие, посаженные обводным прямоугольником ровно, а в середине ещё. Как удивительно стояла эта куща, ни к чему не относясь, сама по себе.
— А у тебя когда это всё началось? — спрашивала Клара.
Что —
Но он не затруднился:
— Наверно, знаешь когда? Когда я стал разбирать мамины шкафы. Нет, может быть и раньше, может и за целый год раньше, а всё-таки — когда я стал разбирать шкафы.
— Это уже после смерти?
— Намного после смерти, намного. Да не так давно. Я ведь… Вот и этого никому не расскажешь, Дотти этого не принимает или не понимает… Я ведь очень плохой был сын, Кларонька. Я ведь при жизни маму по-настоящему никогда не любил. Я ведь во время войны из Сирии даже на её похороны… Слушай, а это не кладбище?
Остановились. и вздрогнули, хотя было жарко. Сразу поняли: да, кладбище! и как же они раньше…? Ничем другим и быть не могла эта отдельная среди рабочих полей неприкосновенная сень.
Хотя ещё не было видно крестов, ни могил. Они ещё переходили дно разлога, перескакивали через мокредь (Иннокентий прыгнул хуже Клары, угодил одним ботинком в грязное, но она не подавала ему руки на перепрыг, чтобы не обидеть). Ещё поднимались, и неожиданно круто.
Ни оградой, ни заборными столбами, ни канавой, ни валом — ничем не было кладбище обведено, только стояли по ровну эти старые берёзы, соединясь в верхах, а земля поля ровно и открыто, как воздух в воздух, переходила в густую славную мураву, без сорняков и почему-то невысокую, хотя не топтанную и не стриженную. Мурава росла такая, какая нужна и приятна на кладбище.
Как здесь было тенисто, тихо! Это было самое чистое и живое убежище во всём охвате распланированной местности!
Вокруг иных могилок были ограды. А то — просто безымянные пирамидальные травяные холмики. и даже свежие.
— Как просторно! — удивлялся Иннокентий. — Тут сто могил, не больше, и можно ещё пятьдесят разместить свободно. и наверно, приходи, копай, никого не спрашивай. А в Москве, где мама лежит, там разрешение хлопотали в Моссовете, и директору кладбища что-то совали, и между двух могил негде ногу поставить, и ещё перекапывают старые под новые.
Вот эти старые берёзы и отстояли кладбищенское раздолье от тракторов.
Сами плащи на землю сбросились, само как-то селось — лицом к Простору. Отсюда, из тени и за солнцем, он хорошо смотрелся. Чуть белела, уже далёкая, будка полустанка. и поверх линейной посадки переползал дымок.
Смотрели, дышали, молчали. Очень хорошо сиделось. На восставленные столбиками колени Инк положил голову, сидел так. и Кларе открылся его затылок: как у мальчика, слабый затылок, но обработанный терпеливым умелым парикмахером.
— Какое чистое кладбище! — удивлялась Клара. — Скотом не загажено, мазута не налито.
— Да, — с наслаждением выдохнул Иннокентий. — Вот бы где похорониться! Ведь потом не удастся, пропустишь. Будут гроб свинцовый в самолёт совать, потом в автобусе куда-нибудь…
— Рано об этом думать, Инк!
— Когда, Кларонька, всё ложь, слышишь невыносимые суждения, — очень утомляешься рано. Очень рано, вдвое быстрей. — Он и говорил слабым усталым голосом.
Это могло быть о его работе. А может — обо всей жизни. А может — только о жене.
Доспрашивать Клара не могла.
— и что же — в шкафу?
— В шкафу? — сосредоточил Иннокентий свой всегда не безпечный, всегда озабоченный взгляд. — В шкафу вот что… Мамины старые письма… Дневники… А почерк — как раненая птичка мечется по листу бумаги… и впечатления от писем к ней… Это всё до революции, в Десятые годы… От друзей, знакомых, артистов… и узнал я впервые, что мама всю жизнь любила другого человека, но не могла с ним соединиться. и проняло меня: как же я никогда не задумывался, что у мамы был не только я и моё детство, но и своя какая же жизнь… и дышал я этим маминым мирком, куда потом отец мой, опоясанный гранатами, вошёл по ордеру ЧК на обыск… Они любили лакомиться барышнями из хороших домов. и сколько я узнал из маминых книжных выписок. и понял, что был обокраден до сих пор. После этого — я и за границей стал эмигрантскую литературу читать. и жизнь свою, которую до этого считал удачным жребием, ощутил как… нечто гадкое… и от мамы я усвоил такой закон: что не только жизнь даётся нам один только раз, но и совесть. и как жизни отданной не вернуть, так и испорченной совести… В двадцать восемь лет, ничем не больной, я ощутил в себе и во всём окружающем — какую-то безвыходность…
…Куда ж было им теперь идти? Во все стороны до леса далеко, да и дорог нет, за одним краем кладбища — подсолнухи, за другим — свёкла. Только и оставалась им тропка — та самая, за бабами, к деревне. А там где-нибудь и лес будет. Пошли так.
Иннокентий снял и куртку, остался в лёгкой белой рубашке. Островато выпирали лопатки из его некруглой спины. А шляпу снова надел от солнца.
— Ты знаешь, на кого похож? — смеялась Клара. — Есенин, воротясь в родную деревню после Европы.
Иннокентий усмехнулся, стал вспоминать:
— Ах, родина, и что ж я тут нашёл?.. Какой я стал чужой… Косить разучился, пахать разучился…