Кашкин всегда давал мне что-то читать, рассказывал удивительные истории. Как-то прихожу, а он встречает меня довольный: «Получил письмо от Хемингуэя». Иван Алексеевич тогда писал биографию Хэма и очень ждал его ответа на какие-то вопросы. Один ответ меня поразил. Своим литературным учителем тот назвал Андрея Платонова. Никакого Платонова я тогда, конечно, не знала, но свое удивление выразить постеснялась.
Дома спрашиваю папу, а он говорит: «А ты приходи ко мне на работу и я покажу тебе учителя Хемингуэя». Папа тогда заведовал учебной частью Литературного института. Утром я у него в кабинете. Папа со мной разговаривает, а сам посматривает во двор. «Нет, – говорит, – еще не пришел». Потом еще раз посмотрел и сообщает: «А вот и он»… Мы одеваемся, идем на улицу. На лавочке сидит человек в шинели и буденовке, преобразованной в теплую шапку, и скручивает козью ножку. Рядом стоят большие фанерные лопаты. Папа с ним здоровается как с давним знакомым, а потом обращается ко мне: «Вот тебе учитель Хемингуэя». Тот удивленно поднял голову и посмотрел в мою сторону. Это и был Платонов.
АЛ:
Существует точка зрения, что Платонов дворником не был.ЗТ:
Ну как же не был, если я его видела в этой роли!АЛ:
Вот-вот, роли! Как я понимаю, это делалось не для заработка, а ради впечатления. Вы – писатели, инженеры человеческих душ, а я тут убираю за вами. Он как бы обострял сюжет своей отверженности…ЗТ:
Когда я думаю о прожитой жизни, то первая мысль: какой я счастливый человек! Ведь я первой сообщила Платонову, что Хемингуэй назвал его своим учителем.Отступление в сторону Магадана
Помнится, Вадим Сергеевич Шефнер рассказывал, как он пришел в редакцию к Маршаку и увидел человека, похожего на бухгалтера.
В компании обэриутов Заболоцкий выглядел немного странно. Ну ничего игрового. Другие все же курили трубку или носили котелок.
А Николай Алексеевич – сама добропорядочность: круглые очочки и костюм с галстуком. Для полноты картины не хватает только нарукавников.
Уж не знал ли Заболоцкий, что его ожидает? Раз суждено оказаться в лагере, то лучше с такой среднестатистической внешностью.
После тюрьмы Николай Алексеевич попал на поселение. Тут к нему приехала жена вместе с детьми.
Можно ли пересказать счастье? Можно, наверное, но в пересказе оно потеряет что-то важное. Так что говорить стоит только о чем-то грустном.
Была чудная погода. Снег ровный, как страница. Своими маленькими ножками дети вытаптывали слова и целые фразы: «Никита и Наташа – глупые. Мама – умная, а папа – самый умный человек на Земле».
Такая речовка. Что-то вроде тех воззваний, с помощью которых власть общается со своими подданными.
Другое дело, кто самый умный? То-то и оно. Когда Заболоцкий увидел метровые буквы, то сразу понял, куда ведут эти следы.
Никогда прежде он не кричал на детей, а тут потребовал все стереть и резко направился в дом.
Вечером Екатерина Васильевна осторожно спросила: «Коля, объясни, на что ты рассердился?»
Николай Алексеевич мог ничего не говорить. Ведь объясняют тогда, когда видят логику, а он доверялся только чувству.
«Если папа самый умный человек на свете, – сказал Заболоцкий, – то его надо опять посадить».
Взрослым в ту эпоху было еще труднее, чем детям. Просто голова шла кругом. Как, к примеру, соединить писание стихов и стремление жить на свободе?
Николай Алексеевич упал на колени перед женой и сказал, что выбирает свободу. Что касается стихов, то не будет стихов. Лишь переводы со всех существующих языков.
Сколько раз в наших беседах Зоя Борисовна повторяла, что дело не в ней. Что она интересна только как очевидец. Как человек, оказавшийся в нужном месте и в нужный момент.
Я пытался возразить, что эпоха-то была страшная, но она неизменно отмахивалась. Не такая уж страшная, раз существовали такие люди. Если она жила с нетерпеливым ощущением свидетеля истории: что-то завтра произойдет?
ЗТ:
Где я только в это время не жила. Худший вариант – в институте, на чертежном столе. Лучший – у моей тогдашней подруги Неи Зоркой.До переезда на Гоголевский мы поселились в Переделкино. Поселок был совершенно вымерший. Все дачи заколочены. Вечером на огромном расстоянии горят два-три окна. В одном конце – Фадеев, в другом – Катаев, в третьем – Чуковский. Мы обосновались на даче писателя Ильенкова, который предложил нам жить у себя. Представляете: ночь, вокруг никого, и откуда-то издали – пьяное пение Катаева. Его выгнали из московской квартиры на дачу. Чтобы взбодриться, он пел частушки.
Или такую: