Еще в школах не начинались испытания, как вызвали по повесткам в военкомат. Стоял конец апреля. Согнало снег с газонов, и проклюнулись на черной земле зеленые стрелки муравы. В набухших ветках тополей звенел голубой, студеный ветерок, на них нависли серыми живыми гроздьями воробьи, затевавшие отчаянные скандалы.
Наскучило сидеть за партой. Десять лет жили по заведенному порядку, и в последние месяцы было особенно невтерпеж. А сейчас порядок нарушался. Ведь и прежде вызывали в военкомат как допризывников: подержат часа два, сверят документы, прочтут лекцию и отпустят. Можно шляться по городу. Поэтому и шли в военкомат ватагой, беззаботно.
Но на этот раз задержали до полуночи. Привели в клуб. Там в большом зале была медицинская комиссия. По углам сидели за столом врачи. Каждый угол — как бы свой кабинет. Было стыдно раздеваться и ходить нагишом по кругу от стола к столу. И в ноги дуло от холодного пола. А главное — у столов крутились в белых халатах девушки, наверное, практикантки. Глаза у них были веселые. Попробуй пройти перед такой в чем мать родила. Как ни закрывайся ладошками, а на весах надо стоять смирно и под мерной линейкой — смирно. А что, если после она тебя встретит в городе? Даже самые отчаянные ребята терялись. И когда Шишкин подошел к самому главному столу, то согнулся так, что и не виден стал врачам. Волосатый, раскосый, как монгол, врач подошел к нему, хлопнул ладонью по животу:
— Не красная девица!
Провел по груди ногтем крест-накрест, поглядел бумаги и возгласил:
— Годен!
Шишкин гордо пошел одеваться. Потом была мандатная комиссия. В комнате за красным столом сидели трое — двое военных и один штатский. Здесь было тепло, наверное, подтопили, и штатский повесил пиджак на спинку стула, расстегнул косоворотку. Он устало полистал бумаги в папке, перебросил папиросу из одного угла рта в другой и проговорил:
— Что с отцом?
Шишкин знал, к чему спросил это штатский, и сжался в комок, предчувствуя беду. А тот вздохнул, провел по лицу рукой, словно что-то соображая. И опять спросил:
— Пропал без вести?
Шишкин молча кивнул головой. Штатский захлопнул папку:
— Можешь идти.
И сразу стало тоскливо, до слез обидно. «Не взяли», — уныло подумал Коля.
Ребята ждали у дверей в очереди. Накинулись:
— Куда?.. Что сказали?
Шишкин разозлился и от обиды, назло всем соврал:
— В танкисты.
На него посмотрели с завистью.
— Таких шкетов в танкисты и берут. Длинный в танк не влезет.
— В училище пошлют?
— Может, и в училище, — сказал Шишкин. Врать так врать. Пусть пошепчутся — время в очереди пройдет быстрее. Только Сережу Замятина он отвел в сторону и с горечью сказал:
— Кажется, из-за отца забодали.
Сережа помолчал, хмурясь, потом похлопал Шишкина по плечу:
— Не очень горюй, Коля. Может быть, еще все будет в порядке.
В полночь всех собрали во дворе. Фонарь, подвешенный у входа, качался, пробегали тени по булыжникам, которыми был замощен двор. Командир стоял на крыльце и выкликал фамилии. Надо было громко отвечать: «Я!» Выкликнул он и Шишкина, и Замятина и предупредил:
— Явиться всем через пять дней в полной готовности.
У Шишкина сразу отлегло на душе. «Взяли!» — подумал он и посмотрел на небо. Там шли густые облака, чуть подсвеченные по краям луной, и меж ними были звезды, они стали расплываться и туманиться.
Пять дней мелькнули стремительно. В школе без выпускных испытаний выдали свидетельства об окончании десятилетки. Собирала Шишкина тетка. Низенькая, с оплывшим лицом, она без конца дымила папиросой, пепел сыпался на ее суконную форменку. Все у нее в груди хрипело, сипело, и временами тетка долго натужно кашляла, а потом сплевывала и говорила:
— Чужой дух выходит.
Работала тетка кондуктором в трамвае, голос у нее был зычный и хриплый. Про кашель свой она твердо верила, что это особая профессиональная болезнь, которой она захворала потому, что в трамваях набивается много народу и она дышит целый день чужим духом. И курить она стала, чтоб отбить от себя этот дух.
Собирала она Шишкина спокойно, приговаривая:
— Послужишь — человеком будешь. Кто в армии не был, завсегда охальником становился, потому в нем дисциплины нет.
Шишкин недолюбливал ее, хотя тетка была к нему добра, ласкова и ходила, как за маленьким. Привыкшая к одиночеству, жила она в своей каморке неряшливо и беспорядочно. Готовить не умела, но все хотела показать, что стряпуха отличная. В выходной вставала рано и радостно сообщала:
— Сегодня я тебе, Коленька, пирогов напеку.
Возилась она с этими пирогами весь день и к вечеру, красная, довольная, подавала на стол. Себе покупала четвертинку водки. Пила ее из стакана мелкими глотками и слезливо смотрела на Шишкина. Тот жевал пироги, с трудом проглатывая непропеченное тесто, а тетка ему подкладывала еще и еще.
— Получше, чем у мамки твоей, получилось, — хвастала она. — Мамка твоя хоть и была на весь поселок Шанаш самая первейшая стряпуха, а таких вот пирогов не знала. Такие пироги только в городе пекут, а она ведь все в русской печи.
И сейчас, собирая Шишкина, она ласково обещала: