— Я никогда не была в Ленинграде. Но если я туда попаду, то не заблужусь. Так много слышала о нем с самой школы, вижу проспекты… Но ведь каждый видит город как-то по-своему. Я знаю это по Москве. Мы с девчатами на практике вспоминали одни и те же улицы, и каждая говорила о них по-разному. Знаешь, почему? Улицы существуют не только сами по себе. Люди принимают, видят на них то, что особенно близко им. Мне даже пришло в голову: по тому, как человек рассказывает об улице, можно узнать его характер… Нет, мы не будем сидеть у Пушкина. Очень много народу. Пойдем до Страстного. Там потише. Если нам повезет — найдется свободная скамейка.
«…Хорошо бы увезти ее в Ленинград. Прямо сейчас сказать: „Брось все. Поехали!“ Я бы показал ей такие улицы, такие закоулки, о которых она никогда не слышала. Она права: у каждого в душе есть этот свой город, такой, каким она видит его. Она бы сумела полюбить мой… Славная моя девушка. Ты знаешь, как нелегко найти свою дорогу? Однажды мне показали чудесный янтарь. Его привезли из Прибалтики. На нем была высечена надпись: „Где дорога к морю?“ Эту надпись сделали моряки. Они любили жизнь, ее красоту. Они всю жизнь плавали по морю и все-таки спрашивали себя: „Где дорога к морю?“ Почему? Потому, что человек всегда должен проверять, верна ли его дорога. И еще потому, что никто точно не может сказать, сколько ему отпущено. Конечно, если бы люди это узнали, им было бы, наверное, очень скверно… Никто не знает, сколько ему отпущено, но каждый должен найти свою дорогу и проверять ее. Если он не будет делать этого, то сразу станет мертвецом. Хочешь, будем проверять вместе? Я бы хотел».
Небо над Страстным стало густо-синим, и деревья почернели. За ними, припадая к земле, таилось смутное, серое облачко тумана. Гуще стал запах бензина и свежей земли. В здании агентства печати «Новости» зажглись цветные окна.
Бульвар был как задворок огромного города, где плавал блеклый свет, стояла странная тишина, зажатая со всех сторон незримой шумовой границей.
Им повезло. Было несколько свободных скамеек. Они выбрали ту, что стояла подальше от трамвайной остановки. Сели тесно друг к другу, и Замятин взял руку Лены в свои ладони, как в привокзальном скверике, когда они прощались.
— Ты много знаешь. Расскажи мне о себе.
— Я уже кое-что тебе рассказывал.
— Нет. Это было про войну.
— Это не совсем так. Война — нечто огромное, разноликое. О ней не может рассказать один человек… А потом, знаешь, многие люди, говоря о таких вещах, вспоминают в сущности о том, как они… в общем, как они сами начались. У каждого есть такое время, когда он начался как человек. Понимаешь?
— У тебя это была война?
— Да… А у моей матери двадцатые годы, когда начали строить. В то время, в юности, она училась различать, где правда, а где ложь. Человек-то и начинается с того, что осознает правду.
— Тогда это не обязательно в юности.
— Да, бывает, что это случается даже под старость.
— А когда случится у меня?
— Может быть, это уже случилось… Только такое сам не всегда замечаешь сразу. Иногда людям открывается правда перед самой смертью, и это очень обидно… Во всяком случае, для нас — для меня и твоего отца — все началось в войну.
Отец… Когда Лена вернулась домой, она прежде всего кинулась к матери и рассказала ей все, что услышала от Замятина. Мать слушала с застывшим лицом. Ее большие темные глаза замерли в страхе, и Лена даже испугалась за мать. Она порывисто обняла ее за плечи, прошептала: «Скажи мне что-нибудь, мама».
«Не надо, — вздрогнула мать. — Зачем ты… не надо». И Лена увидела, что мать застыдилась совсем как девочка, пойманная на чем-то, но тут же опять замерла от боли. «Я не могу об этом… Понимаешь?» Лена подумала, что матери действительно нелегко все это вспоминать, и больше не стала ее тревожить. Но об отце она думала все время, думала каждый раз, вспоминая Замятина. Правда, эти мысли, хоть и жили в ней постоянно, были все же на втором плане, а на первом был он, Замятин. И то, что Замятин был другом отца, принималось Леной как-то условно, потому что и отец был для нее чем-то далеким, оставшимся за пределами ее жизни.
— Но все-таки, наверно, еще обидней, — сказала она, — когда эта правда совсем не открывается человеку.
Она увидела при тусклом свете, как скользнула улыбка у его губ, и подумала: «У тебя красивое лицо. Мне очень нравится, когда ты улыбаешься. И твои смуглые щеки нравятся. И зеленоватые глаза. Они у тебя умные, добрые».
— А теперь ты мне расскажи о себе. Ты ведь любил раньше. Расскажи, как ты любил. Я не буду ревновать даже вот столечко.
— Мне кажется, что я и не любил вовсе.
— Ты прожил такую жизнь. Разве ты никого не встречал раньше?
— Встречал. Первый раз это было на войне.
— Ну, вот и расскажи.
— Это невеселый рассказ.
— Но мне все равно интересно. Я очень прошу тебя.
— Только я закурю… Ну, вот. Мы отступали к Ленинграду, хотя и не знали еще, что дойдем до него. Мы успели побывать в бою под Кингисеппом. Наша рота, которую вел Чухонцев, влилась в стрелковый полк.