Под Кингисеппом мы дрались отчаянно. Это бывший Ямбург. Я помню, там вырыли отличные противотанковые рвы. Немцы потом залезли в них, прикопали танки… Бои шли несколько дней. У нас выбило половину роты. Но ты не можешь себе представить, как мы дрались. Были очень злы, что долго отступали. Это были наши первые бои, если не считать, что раньше на дороге мы лопатами расхлестали пять мотоциклов. А тут у нас появились винтовки, немецкие автоматы, даже пулеметы. И гранат было сколько угодно. Потом мы отступили — получили приказ. Наверное, если бы не было приказа, все бы там полегли, до того были злы. Мы пришли в деревеньку. Я не помню названия. Там было десятка два изб и новая школа, двухэтажная, красивая. Нам сварили кулеш, а я его не мог есть. Мне казалось, что он пахнет горелым мясом. Этот запах я почувствовал первый раз под Кингисеппом, когда упала мина и убила пять человек. И вообще после этих боев со мной происходило что-то очень скверное. Какой-то бред. Ребята уложили меня в избе, в отдельном закутке. Девушка, которая жила в этой избе, отпаивала меня молоком. Сидела рядом и гладила по голове. Она казалась мне очень красивой. И руки у нее были ласковые. Один раз она наклонилась ко мне, поцеловала и сказала: «Ты хороший». Я проснулся на рассвете. Она сидела, подогнув колени, и уткнувшись в них лицом, спала. Я боялся разбудить ее. Потом начались бомбежки и артиллерийский обстрел одновременно. Уж не помню, как мы все набились в подвал школы. Это было неумно. Тогда у нас еще было мало опыта. Но дело не в этом… С девушкой мы бежали вместе, держась за руки. И в подвале оказались в каком-то углу. Наверху все трещало и рушилось. Я очень хорошо помню, как подумал тогда: «Это конец». А девушка лежала рядом и прижималась всем телом… Вот так это и произошло. Сейчас мне кажется, что я тогда с отчаянием сказал себе: все равно, раз мы отсюда не выберемся. Может быть, и она так. Но скорее всего ничего этого не было. Просто мы оба очень хотели жить… Кончилась бомбежка, артобстрел. Мы остались живы. Мы вылезли из-под развалин школы. И было солнце. Очень было много солнца. Девушка стояла рядом, она была бледная и кусала губы. Ты не представляешь, как было стыдно… Мы так и не сказали ничего друг другу, просто разошлись. А через полчаса отступали дальше. Потом я очень много думал о ней. Я клялся себе, что кончится война, я обязательно разыщу ее. Ничего этого не случилось. Но я вспоминал ее очень долго и мысленно разговаривал с ней. Наверное, даже придумал совсем другое лицо, чем было у нее… Теперь мне кажется, что у нее было такое же лицо, как у тебя…
Над бульваром проносились желтые и черные пятна, они, словно клочья дыма, цеплялись за стволы и таяли, открывая смутные просветы. Как тени, бесшумно, торопливо, сквозь это слабое мерцание шли люди. Замятин докурил папиросу. «Странно, я так просто рассказываю ей то, в чем никогда никому не признавался».
— А я хочу тебя поцеловать. Только я сама. Ты не шевелись.
Лена склонилась к нему. Он почувствовал ее дыхание и тихое прикосновение губ.
— Мне хорошо с тобой, Сережа, — вздохнула она.
— И мне.
— Ты скоро уедешь?
— Мне нужно еще побывать у матери.
— Ты уедешь, и я опять буду ждать.
Он обнял ее. Так сидели они еще долго, слушая уверенное, наполненное железным здоровьем дыхание Москвы, перебрасываясь простыми словами. Они чувствовали себя на этой скамье оторванными от всего, будто очутились в бесконечности, и в то же время они были частицей огромного мира огней, биения сердец, потому что каждой клеточкой своей чувствовали этот мир, окружавший их и не отпускавший от себя. Это чувство было так остро, так беспредельно радостно, что каждый неосознанно, но отчетливо понимал: это и есть счастье. Так они могли бы просидеть всю ночь, утро, день и опять всю ночь.
— Нам пора, — сказала она.
Было, наверное, очень поздно. Замятин почувствовал, как нелегко было Лене сказать эти два слова, и молча, не отпуская ее руки, поднялся.
«Мы не растеряем этого, — думала Лена, — даже на расстоянии. Оно не может исчезнуть никогда».
И так же подумал Замятин.
Они остановили такси и ехали молча, сидя рядом, в зыбком свечении приборов, в перехлестке клубящихся огней, бивших по боковым стеклам.
Лена остановила машину на Шмидтовском проезде.
— Тут полквартала. Мы пройдем пешком.
Они спустились вниз по переулку. Остановились у входа в широкий, каменный колодец двора. Редкие розовые, желтые, зеленоватые квадраты окон мерцали в нем.
— Я живу вот в том доме, — сказала Лена. — Пятый этаж. Видишь, горит свет рядом с лестничным пролетом справа? Это на кухне… Значит, мне оставили ужин. А может быть, отчим сидит, решает шахматную задачу. Еще правее темное окно — там комната мамы и отчима. Следующее — мое… А вон и береза, посмотри.
Рядом с деревянной беседкой и столом для пинг-понга росла корявая дворовая береза, густо свесив, как распущенные космы, частые, тонкие ветки. И она показалась Замятину очень знакомой, доброй, как ласковая старушка.
— Прямо-таки отличная береза, — засмеялся он. — С такой падать сущее наслаждение.