Этим несчастным надо было помочь, и Никон Евстратович с замиранием сердца и с вечной оглядкой, боясь обнаружить свои чувства и страшась последствий (в пятьдесят-то лет не та уж прыть!), стал время от времени подкармливать то хлебом, то колбасой из немецкой кантины[12]
самых слабых, — незаметно, исподволь подсовывая еду под матрацы.Весной сорок второго года пришло предписание — ехать на фронт. Никон Евстратович, прочитав бумагу, бесчувственно в ней расписался, ушел к себе собирать пожитки. Ехать в Россию... На родину, значит... Но кем?
На русскую землю попасть ему не довелось: километрах в ста за Краковом польские партизаны пустили их эшелон под откос. Как говорится, не было бы счастья...
С полгода Никон Евстратович, получивший перелом обеих ног, провалялся в великолепном новом госпитале благотворительного католического общества «Каритас» в Карлсхорсте, районе Берлина. Под самое рождество сорок второго года он вернулся домой и уж больше не служил — отвоевался. Война грохотала еще два с половиной года. Бомбили немцы, и бомбили немцев; доблестные гренадеры, как стали называть в «Фелькишер Беобахтер» пехотинцев, что-то штурмовали, откуда-то отступали, умирали под гусеницами русских танков. Никон Евстратович, обнимая за плечи сыновей, с удивлявшим его самого спокойствием думал, что, даст бог, русские доберутся сюда, в Шварценфельз, раньше, чем старшего призовут в вермахт. И в сорок пятом, в мае, русские хлынули — по автострадам, по проселкам, по полям широкой лавиной на танках, автомашинах, хлынули стремительно, яростно, от Берлина на юг, в Прагу, добивать осатаневших эсэсовцев. Правый фланг русских прошел через Драконий холм, в Шварценфельз не спустился, некогда было, и в город с запада вошли американцы. Лишь спустя два месяца Шварценфельз передали русским.
Война уже давно кончилась, русские сменили полевую форму на повседневную, и Никон Евстратович, стоя на тротуаре перед бывшим зданием гестапо, полными слез глазами смотрел на ладных молодых солдат, на офицеров — таких похожих на тех, давнишних, из безвозвратной юности, но совершенно других, на их кители, на их золотые погоны — русские погоны!
Два солдата споро, без суеты крепили к стене вывеску с надписью «Комендатура» на русском и немецком языках, еще несколько солдат что-то сгружали в ящиках и мешках с машин, другие бегом носили в здание. Работа шла, как игра, весело, с шутками, со смехом. Какой-то молодой подпоручик, — Никон Евстратович знал, что теперь это лейтенант, но подпоручик было ближе... — положив фуражку на кабину грузовика, работал наверху вместе с солдатами. Это офицер-то! Вышел майор из здания, совсем по-старому крикнул зычно, этаким командирским басом:
— Старшина, долго еще возиться будете?
С кузова усатый дядька — ну чистый фельдфебель! — откликнулся весело:
— Мигом, товарищ майор! Вот товарищ лейтенант сами взялись, так теперь уж не замешкаемся!
И смех сразу, все смеются: и майор, и лейтенант, и старшина, и солдаты — все. И Никон Евстратович не утерпел: снял шляпу, подошел к смеющемуся майору, волнуясь, сказал:
— Дозвольте и я подсоблю. По-стариковски, правда, но хватка все едино русская...
Теперь Алексей Петрович и Карин мастерски ходили по краю пропасти.
Оба переполненные любовью, помня друг о друге постоянно, стремясь видеться ежедневно, хоть мельком, хоть на полчаса, они все же находили в себе силы таить свои чувства от окружающих и не проявлять их, даже когда оставались вдвоем.