Алексей Петрович, слушая старика, прикинул: если бы они с Карин поженились, да увез бы он их с Арно в Союз, так лет бы через пять мальчишка, поди, все наши ухватки перенял: и по-русски бы шпарил, и свистеть в два пальца, и шапку бы набекрень...
— А вы, Никон Евстратович, в Россию думаете возвращаться?
Старик несколько мгновений внимательно смотрел на Алексея Петровича, с сомнением покачал головой:
— Пустят ли?
— Отчего же не пустят? Вы, сколько я знаю, фашистом не были, от белогвардейской эмиграции отмежевались, а гражданская война — это уже история. Вон, из Франции после сорок пятого сколько бывших эмигрантов вернулось.
— Правда? Верно ли вы говорите? — Никон Евстратович как-то судорожно вздохнул, и Алексей Петрович понял, что задел больное место.
Наконец подъехали к фабрике. Никон Евстратович, чуть тронув Алексея Петровича за рукав, посмотрел на него умоляющими глазами:
— Надеюсь, господин майор, вы не шутили?.. Насчет России.
— Разумеется, не шутил. Напишите ходатайство, хоть завтра. Отправим в Москву. И от себя поддержим. Так пойдемте?
— Дозвольте здесь остаться, в машине. Что-то я разволновался...
Никон Евстратович и впрямь разволновался. Сам того не зная, Алексей Петрович коснулся кровоточащей раны.
Старший сын Никона Евстратовича, Юрген Каульбарс, действительно выучился у отца русскому языку и сейчас присох к капитану Виктору Авдюшко, русскому инженеру на «Клариссе», мечтал стать горняком. С младшим же, Гельмутом, вот уже год как сладу не стало: бросил работу в автомастерской, куда отец его пристроил в ученики, связался с какими-то дружками, промышлявшими на черном рынке, несколько раз ездил тайком в Западный Берлин за американскими сигаретами и французскими духами — словом, отбился от рук. На упреки отца не отвечал — или отмалчивался, или уходил из дому, хлопнув дверью. С какой болью узнавал в нем Никон Евстратович самого себя, был и он в такие годы нетерпим, и слушать никого не желал, и силенки было побольше, чем умишка: парнишке-то всего шестнадцать, а вон какой вымахал, и плечи какие, и кулаки... В мае, когда Никон Евстратович его однажды поприжал, Гельмут огрызнулся:
— Честь, совесть, достоинство! Болтовня все это! Ты вон на Россию свою чуть не молишься. Что же тебя туда не пускают? Хочешь, чтобы и меня, немца, твои новые друзья в Берлин, немецкую столицу, не пускали? Ездил и буду ездить! Куда хочу, туда и поеду! Я свободный человек — что мне нравится, то и стану делать!
И после того разговора исчез парень, и Никон Евстратович никому не сказал об этом. Кому же пожалуешься, что не удержал в руках родного сына?
За эти две недели, что Лансдорф не был в Шварценфельзе, погода окончательно испортилась. Впрочем, он знал об этом. По саксонским газетам он тщательно следил за тем, что творится в Шварценфельзе, и уж конечно заглядывал в сводку погоды. Так что вместо макинтоша он взял черный плащ-дождевик и теперь чувствовал себя великолепно. В тяжелых сапогах на толстой подошве он уверенно шествовал по лужам и мчавшимся поверх асфальта дождевым потокам. Он знал, что сможет переночевать у тетки, и это было хорошо, потому что в гостинице в любой момент можно нарваться на полицейскую проверку, а завтра с утра предстояло съездить в Рудельсдорф. Майору Ньюмену донесли, что некий русский офицер мечтает купить «мерседес», и Лансдорф должен помочь воплотить мечту в действительность. Правда, за «мерседесом» — отличной сохранности машина, и цена сходная, даже, можно сказать, бросовая, — придется съездить в Берлин, на Потсдамерплатц. Правда, тот дом, где стоит машина, на той стороне площади, на американской, но русскому знать об этой тонкости не обязательно. Если же не захочет русский сейчас ехать в Берлин, засомневается или денег не хватает, бог с ним. В другой раз надумает, сам в Берлин и прилетит, а Лансдорф ему свой телефон оставит. За такую цену русский нигде больше «мерседеса» не купит. А жадность, она всем свойственна. Только бы не переиграть с этим русским...
Дома у тетушки никого не оказалось.
На кухне Лансдорф, — у него теперь был свой ключ, — нашел яйца, сосиски, и через несколько минут в воздухе аппетитно запахло. Но едва Лансдорф тут же, в кухне, принялся за еду, как явился Райнер, какой-то невеселый, сумрачный. Лансдорф, дожевывая сосиску, внимательно посмотрел на него.
— Я тут кое-чем попользовался, будешь со мной ужинать?.. Да ну, не сердись. Я с дороги, словно собачонка, проголодался. Я все это отдам деньгами, если хочешь, или в коммерческом магазине возьму, только не дуйся.
Райнер буркнул, глядя куда-то в сторону:
— Я не дуюсь, и покупать ничего не надо.
— Ах, боже правый! Говори толком, что случилось и не смей нюниться!
— Христина от нас ушла.
Лансдорф положил на стол хлеб, вилку. Отодвинулся от стола, облокотился спиной о подоконник. Мальчик стоял перед ним, прижавшись к дверному косяку и понуро опустив голову.
— Что случилось? С мамой поссорилась? — Прищурился, с сомнением покачал головой. — Из-за чего?
— Не знаю. Меня дома не было.