Почтарка трусила от дома простоволосая, в старых галошах на босу ногу.
— Сижу за хлебовом, обедаю… Глянула в окно — начальник! В контору теперь и глаз не кажете.
«На кой она мне зубы-то заговаривает… Сразу бы ляпнула, и все тут!» — мучился Романов.
— Когда теперь сидеть! Сама, Поля, видишь, в каких я оглоблях…
— Знаю… — поджав губы, вздохнула Кривошеева. — И то знаю, товарищ начальник, об чем вы пока ни сном ни духом…
Тихон уже заметил, что женщина все это время держала левую руку за широкой спиной.
«Так и есть! Похоронку прячет…» Он не выдержал, чувствуя противную сухость во рту, прохрипел:
— Кому?
Кривошеева огляделась по сторонам, сказала виновато:
— Семикиной.
— Дарье?! Не может быть! Дай-ка сюда… Романов рванул угол конверта.
— Я сам отдам Дарье.
Поля вскинула скорбные глаза на начальника и испугалась. Тихон едва не плакал, сухие его губы тряслись.
— Отдайте… — тихо согласилась она. — Мы ж сговорились, чево там!
Дальше Романов брел сам не свой.
Вот и не стало дружка, и канул…
Прошлой осенью охотились, белковали вместе. И будто чувствовал Алеха, что последний раз он в родной тайге. Походя, скрытно — только Тихон-то все равно примечал — прощался Семикин с ней. Видно было это по тому, как оглаживал мужик старые, знакомые кедры в глухом урмане, как черпал воду безымянного озера возле замшелой охотничьей избушки… И позже, когда новобранцев увозили в район… С такой смертельной тоской глядел Алексей на поселок, на желтые осенние леса, на притихший, сумрачный в тот час Чулым…
Нет больше дружка!!!
Как ты там умирал, Алеша? Дано ли было тебе осознать смерть, успел ли ты своим последним предсмертным сознанием хоть что-нибудь вспомнить из того, что было твоей нехитрой лесной жизнью?
Подхватит твой крик Дарья… Она так любит тебя, так ждет! И навсегда западет страшный материнский крик в детские души Кольки и Веньки. Осиротели ребятки…
Значит, пал смертью храбрых… Все они там, на фронте, падают смертью храбрых… Только родным от этих писаных слов не легче. Никакие слова казенной бумаги не утешат, не заменят Дарье Семикиной ее мужа!
Чьи двери рукой Поли Кривошеевой откроет смерть завтра, послезавтра?..
И кому из поселковых женщин опять давиться горевым криком, рвать на себе волосы и биться в жутком причете — кому?!
Кому-у?!
Дома, только фуражку снял, раздалось по доскам ограды тяжелое шарканье сапог, и в кухню ввалил председатель Фоминского колхоза.
Прокаленный за лето солнцем, весь в поту — грубоватый, угловатый, как он, дружок, вовремя объявился, какой он сейчас желанный. Припасть бы к нему на грудь да выплакаться, как перед отцом.
— Э, свята душа на костылях!.. — радовался Романов.
— Каки костыли!.. Покуда на своих двоих топаю.
Рожков был весел — всегда он такой при встрече. Подошел, коротким взмахом рук сборил на спине пропотевшую армейскую гимнастерку.
— Поздоровкаемся, что ли… Плыл мимо — заботно, хватко робят у тебя на Чулыме. Лодки снуют туда-сюда. Да, поджила нога, бегаю как настеганный. А ты что дома в тако время? Или начальника из себя корчишь…
Тихон набросил на гвоздь фуражку и огрызнулся:
— Я — каждый день в лодке. Сам ты мотаешься в уборку… Ну, пошли в горницу!
Рожков все же малость пришаркивал раненой ногой, когда шел за хозяином дома. Громко похвастал:
— Какая счас у колхозников задача — скажи! Молотьба и хлебосдача! Вчера последнюю квитанцию получил за зерно. Выполнили заповедь, свезли хлебушко государству. Первыми в районе, учти!
— Гладить вас по головке с усердием… Только не забудь и вторую задачу, сосед хороший. Как там… Жатку с поля — плуг в борозду… Вовремя сей на площади всей! — вспомнил Романов ежегодный призыв районной газеты и рассмеялся.
— Да знаю! — отмахнулся смутившийся Рожков. — И озимя посеем, и зябку поднимем.
В три окна горницы проглянуло солнце, вызолотило бурый мех большой медвежьей шкуры, что лежала у дивана.
Дмитрий Терентьевич семенил от простенка к простенку — смотрел хозяйские фотографии в крашеных деревянных рамках.
Тихон заглянул за цветастую занавеску, что закрывала дверь в спальню.
— Жена, гость у нас…
Вышла Фаина, худенькая, с тусклым сонным лицом. Вяло, без улыбки, поздоровалась.
Присевший к окну Рожков — уж который раз — по-мужски пожалел Тихона: «Такой ходил парнина… и корпусом, и обличьем из десятка не выкинешь, а польстился на какую? Жердина жердиной, ни переду у ней, ни заду… И лицо — глядеть не на что!»
— Гость не кость, за порог меня не выкинешь… — запоздало подхватил Дмитрий Терентьевич и сжалился над Фаиной: что ни говори, а чистотка! Задергушки на окнах без желтинки, фикус в углу промытый, и солнцу на чистом полу весело…
Фаина на стол собрала скоро. Нехитро было и собрать — поставила, что нашлось: чашку малосольных огурцов, кастрюлю картошки да вяленой рыбы. Обедать с мужиками не стала, помешкала у двери, попросила:
— Вы уж тут сами… Пока Вовка спит, схожу в огород…
— Не обессудь, Терентьич, — сказал Тихон, когда жена ушла. — Давно бы уж морковь прополоть, заросла совсем. А завтра на реку пойдет.
— Все резервы в бой… И пацаны, видел, тож на реке.