Не знаю, как я стал писателем, но, должно быть, это произошло потому, что жила во мне некая сила, которая в конце концов нашла себе путь и прорвалась наружу. Мои предки были, трудовыми людьми. Мой отец, резчик по камню, испытывал большое уважение и почтение к литературе. Он обладал исключительной памятью, он любил поэзию—более всего риторическую поэзию, что естественно для человека подобного типа. Тем не менее это была хорошая поэзия—монолог Гамлета, «Макбет», надгробная речь Марка Антония,* «Элегия» Грея и так далее. Ребенком я слышал, как он читает эти вещи; я запомнил и выучил их.
Он послал меня учиться в университет штата. Желание писать, которое овладело мною еще в школе, стало сильнее. Я редактировал университетскую газету, университетский журнал, а в течение двух последних студенческих лет участвовал в работе драматургических курсов, которые только что были там основаны. Я написал несколько маленьких одноактных пьес, все еще полагая, что стану юристом или газетчиком, и даже не смея поверить в то, что мне действительно предстоит сделаться писателем. Затем я поступил в Гарвард, написал еще несколько пьес, убедил себя в том, что должен стать драматургом, закончил Гарвард, пьесы мои отвергли, и наконец осенью 1926 года—как, почему и каким образом, я до сих пор не понял, но, должно, быть, потому все-таки, что сила, таившаяся в груди, нашла наконец выход,—принялся в Лондоне за свою первую книгу. В те годы я жил совершенно один. У меня было, две комнаты — спальня и гостиная—в маленьком районе, в Челси, где дома, как и во всем
Лондоне, были сделаны из обожженного кирпича и покрыты желто-кремовой штукатуркой. Они были похожи друг на друга как две капли воды.
Как я уже говорил, жил я тогда одиноко и в чужой стране. Я не мог бы сказать, почему меня туда занесло и какое направление примет моя жизнь в дальнейшем, и в таком вот состоянии я начал писать книгу. Я думаю, что начало—один из самых тяжелых периодов писательской жизни. Не выработались еще приемы, нет постороннего критического суждения, которым можно было бы проверить сделанное. Днями я писал, используя в качестве тетради большие гроссбухи, специально купленные для этой цели, а ночами лежал в постели, подложив руки под голову, думая о том, что написано днем, и. слыша твердую, уверенную поступь лондонского полицейского, проходящего под моим окном, вспоминая о том, что я родился в Северной Каролине, и изумляясь тому, каким, черт возьми, образом я очутился в Лондоне, на холодной постели, где мне приходится думать о словах, которые раньше, днем, легли на бумагу. Затем ко мне подкрадывалось огромное, бездонное, тщетно ищущее исхода чувство, и тогда я вскакивал с кровати, зажигал свет и начинал перечитывать написанное за день, а потом останавливался в изумлении: зачем я здесь, что привело меня сюда?
Утром пробуждался в своем великом смутном ворчании Лондон, подернутый, как и обычно в октябре, золотисто-желтым туманным светом. Кишащий людьми, старый, пйутине подобный, дымный Лондон! Я любил его и чувствовал отвращение к нему, ненавидел его. Я никого не знал тут, когда-то был ребенком в Северной Каролине, а теперь жил в двухкомнатной квартире, опутанный щупальцами спрута, охваченный бесконечной паутиной всесильного города. Я не понимал, что привело меня сюда, зачем я приехал.
Испытывая такие вот чувства, я работал в Лондоне ежедневно, а затем зимой вернулся в Америку, где работа продолжалась. Дни были заняты преподаванием, писал я ночами, и наконец по прошествии двух с половиной лет с момента, когда я начал писать книгу в Лондоне, я закончил ее в Нью-Йорке.