Когда в книге Д. Мережковского «Л. Толстой и Ф. Достоевский» (1900 – 1902 гг.) я наталкиваюсь на определение Достоевского как «тайновидца духа», чтó делало писателя, по мысли Мережковского, предтечей нового религиозного сознания
и пророком религии Третьего Завета, у меня всегда возникает сопротивление – нет, не убежденности толкователя в новизне воззрений Достоевского, но как раз тому значению, которое он вкладывает в слово «дух». Под «духом» им понимается просто внутренняя жизнь человека безотносительно к ее содержанию. Психологическому анализу Мережковский подвергает большинство протагонистов романов Достоевского. Он находит их сознание раздвоенным – признающим равноценность «верхней» и «нижней» бездн, т. е. святости и греха. Понятно, он тем самым ницшезирует Достоевского, желая поставить его воззрение по ту сторону общепринятых добра и зла. Однавременно с Мережковским Лев Шестов в книге «Достоевский и Нитше» выводит Достоевского как апологета зла. Так герменевтика Серебряного века как бы усиливает мысль Н. Михайловского о «жестокости таланта» Достоевского. Сам Достоевский (в своих знаменитых тезисах о «красоте») говорил о борьбе Бога и дьявола в сердцах людей. Скажут: разве не на эти слова писателя (несомненно, имевшего в виду духовную брань) ориентировался Мережковский, педалируя душевную раздвоенность Раскольникова, Мышкина, Версилова? Конечно, на них, но изобразить интерпретатору удалось лишь вполне имманентные психические явления, – например, болезненные состояния Раскольникова перед убийством. Впрочем, описание Достоевским развития сознания студента от первой мысли о преступлении до самого поступка больше напоминает аскетическое учение об эволюции греховного помысла от бесовского «приражения» до деяния, чем душевные истории прочих героев Достоевского. Где же, простите, в этих историях собственно «дух» (а не психика)?! Где сознательная борьба, стояние в вере, взирание на Христа? Чувствуем ли мы хоть малое веяние Духа Божия, следя за болезненными перипетиями сознания героев? Ничего подобного: внутренняя жизнь большинства из них – это сплошная «тошнота» по Сартру, гнусное томление, которое и передается читателю. Показал ли Сартр дух Антуана Рокантена? Ничуть не бывало – в «Тошноте» выведено его «существование». В случае Достоевского дело обстоит в точности так же: он воспроизводит именно существование – экзистенцию «подпольного человека», Раскольникова, братьев Карамазовых и прочих ведущих и второстепенных героев. Достоевский тяготел к субъектному я – дискурсу, для него естественным было слово личностное – интимно – философское, жизненно – исповедальное. Потому он – предшественник и вдохновитель экзистенциализма, как русского, так и западного. Лично религиозный человек, он, как и Сартр, изображал лежащий во зле мир городских людей XIX века, в своей массе бесконечно далеких от духовной жизни. Ему, действительно, впервые в литературе, удалось изобразить мрак и безысходность – «тошнотворность» их бытия. И, быть может, им всегда – а не только в случае «Записок из подполья» – руководило желание обосновать, как бы от противного, необходимость для человека «веры и Христа»[183]. Бахтин страшным образом прав! Если в изображенном Достоевском мире и есть «дух», то это дух тления, как в «Бобке», – и именно в этом, глубиннейшем смысле, «Бобок» – это «микрокосм» всего творчества Достоевского, как и утверждает Бахтин. Сартр, подражавший Достоевскому, потому и назвал свою повесть так, как он ее назвал. Понимал это, несомненно, и сам Достоевский. Полагаю, узнай он, что читатели вскоре после его кончины назовут его «пророком», «тайновидцем» и «духовидцем», причастным тайнам Элевсина и предтечей «Третьего Завета», он пришел бы в ужас…Итак, мыслители Серебряного века, представлявшие Достоевского «духовным» писателем, в действительности описывали его подход как глубинно – психологический. В самом деле, именно Достоевскому мы, его читатели, обязаны открытию неких темных закоулков – «подполья» в душе каждого из нас. Достоевский – антрополог, а не пневматолог, и никак не может быть учителем веры: слишком сильны его религиозные сомнения, слишком он «широк» и глубок. «Тайновидцем духа» с тем же успехом можно называть и атеиста Сартра. «Существование» – это не духовная жизнь, которая как раз – преодоление имманентного бытия, прорыв в иную онтологическую сферу. Достоевский подает повод признавать себя за «жестокий талант» (Михайловский), герменевтически сближать свою борьбу против «чертовых добра и зла» с переоценкой ценностей
Ницше (Лев Шестов), – стихия достоевщины это не что иное, как беснование, или «весёлая преисподняя» по Бахтину. Возможно ли быть одновременно духовным писателем, воссоздателем духовной жизни?!