Интересно вспомнить здесь и о философской судьбе почти ровесника Бахтина А. Лосева (первый родился в 1895-м, а второй – в 1893 году), также неуместного в советской философии (и жизни) и, подобно Бахтину, в своих трудах искусно расширявшего границы «марксизма» до охвата им его собственных взглядов. Лосев не скрывал своей укорененности в мировоззрении Серебряного века, – а именно, в софиологической тенденции эпохи. Лосева можно считать учеником Флоренского[194]
, хотя эти учитель и ученик и недолюбливали друг друга. Исследователь античной эстетики, Лосев был также преемником Вяч. Иванова. Универсализировав миф («Всё на свете есть миф», – сказано в знаменитой «Диалектике мифа»), он сообразовался двадцатому веку, на знамени которого было начертано слово «относительность». Всерьез увлекшись имяславием, Лосев магический взгляд на имя соединил с феноменологией Гуссерля («Философия имени»), излишне серьезно (на мой вкус) погрузившись в игру гуссерлевских категорий. В метафизику он внес интуицию софийности как телесности, включив в учение об имени понятие «тела смысла». На путях логических исследований Лосев сделал предметом логики музыку («Музыка как предмет логики»). И не было ли в его замыслах логизировать саму дионисийскую бездну Ницше?.. Лосев модернизировал – сделав им прививку тогдашней западной философии – те идеи, которые носились в атмосфере Сергиева Посада начала ХХ века; кстати, это были не одни порождения православного модернизма, но и расистского пошиба антисемитизм, принятый на веру восторженным юношей, который отражал, подобно «рефлектору», феномен Флоренского со всеми его издержками[195]. Через многотомную лосевскую «Историю античной эстетики» до советских интеллектуалов как бы из первых рук доходили веяния философии Серебряного века.Бахтину же была абсолютно чужда не только русская софиология, но и метафизика как таковая, вместе и дух московского православия. Бахтин сформировался в западнической петербургской атмосфере. Его интерес к символисту Вяч. Иванову был интересом к апологету дионисийской оргийности (к которой Бахтин имел особый вкус, реализовавшийся в философии карнавала
). Для Иванова даже и Христов крест – это «начало всякой жизни» (читай: оргийной витальности), вопреки «обывательскому христианскому сознанию», усматривающему в кресте символ «страдания и искупления»[196]. Столь вызывающая – ницшеанского типа – антицерковность весьма импонировала молодому Бахтину. В Петербургском университете (который он окончил в 1918 году) Бахтин слушал лекции по философии и психологии Ал-дра Ив. Введенского – первого русского гуманитария, задавшегося проблемой чужого «я» – проблемой Другого, ключевой для экзистенциализма ХХ века. Стоит ли подробно доказывать, что именно эта проблема была нервом также и бахтинского экзистенциализма![197] Философское сознание Бахтина кантианскую свою закваску восприняло также от Введенского – русского кантианца. Водораздел в философии Серебряного века проходил и по линии отношения к Канту: вспомним, что Флоренский в «Столпе…» назвал Канта «столпом злобы богопротивныя», а В. Эрн установил причинно – следственную связь между философией Канта и «пушками Круппа». Так что для пианистки и члена философского кружка Бахтина Марии Юдиной переход от пиетета перед Бахтиным к духовному руководству со стороны П. Флоренского был, надо думать, решительным судьбоносным выбором. Однако именно феноменология и (нео)кантианство помогли и Лосеву, и Бахтину разработать на русской почве концепции, адекватные строю мышления ХХ века.