Но я еще в чем-то сомневался. Полураздетый я лежал, чувствуя жар, и опасался зря шелохнуться. Соседи мои уже почти спали. Хотя наверняка они заметили, как я пришел. <…> дремал – по привычке со стиснутой в полусферах-наушниках головой, так что было в нем от этого что-то инопланетное. Время от времени до меня доносилась та или другая сплюснутая мелодия, иногда я различал слова, но искаженные они не несли никакого смысла. А <…>, лежа на другой кровати, лишь изредка перекладывал голову с одной щеки на другую.
Еще через полчаса <…> шумно и грубо заскрипел в тишине кроватью, побрякал, убирая, свой плеер и, громко и глубоко вздохнув, затих. После чего мои нервы начали остывать. Мне сквозь подступавшую дремоту вдруг подумалось, что все будет хорошо, что бурного испепеляющего гнева не будет. В худшем случае – молчание, косой взгляд или какая-нибудь шутка полусерьезная…а злого гнева не будет.
– Хочу тебе сказать одну вещь, – Лена посмотрела на меня.
А я, глядя на ее лицо и слыша ее голос, в следующее мгновенье уже все знал. Эмоции опережали слова и доносили смысл раньше, а слова уже затем придавали этому смыслу оформленную необходимую ясность. На щеках ее вспыхнули розовые пятнышки от усилия над возникавшим смущением. Мне хотелось предвосхищать сквозившее в меня обожание, еще как будто не существовавшее в этом мире.
Помолчав, она сказала:
– Ты мне очень нравишься…, – и, все же не утерпев, отвела глаза мне на подбородок. А затем почти и сразу прильнула ко мне, мгновенно ее подхватившему. Я же улыбался от счастья, глядя в пространство за ее спиной, сквозь дверь и ничего не мог произнести; обращаясь в того самого белого снеговика, с торчащими веточками вместо волос, посреди пышного зеленого лета, от которого первыми принялись таять мои глаза. И она молчала. И так мы простояли очень долго. Почти в полной тишине. Я дурел от ее запаха и тепла и от такого долгого прикосновения – они растворяли во мне всякое зло, умиротворяли сердце, лечили мое начинающееся сумасшествие, и я на глазах уподоблялся светлому небожителю.
Мне казалось, что в руках моих – огромная бело-голубая нежная бабочка или светлая сказочная птица или все вместе разом, и было удивительно, как я умудряюсь удерживать ее в руках. И тут же приходила мысль, что она сама не хочет улетать от меня, от того и умещается в руках такая родная. И еще думалось, что когда мы оторвемся друг от друга, на мне останется ее ароматная пыльца, волшебная, сладкая, звенящая на солнце ослепительными миллионами хрустальных песчинок. В тот момент я понял, как сильно ее люблю.
Но кто был я сам, не взирая на все волшебство… Моя спина освещена лунным светом. Отрываясь от Лены и, блуждая взором по ее ресничкам, я безмолвно думал, что сам – вовсе не друг небожителей. Я думал о своих мрачных, безнадежных демонах, которые рвали меня. Которые носились где-то в моей глубине, иногда поднимаясь так высоко, что кончики их крыльев резали спокойную поверхность, оставляя на воде длинные быстро заживающие полосы, словно для того, чтобы я не забывал о
И казалось: если она меня простит…
А она как будто понимала, о чем я думаю и чем мучаюсь, и заранее прощала меня, так что хотелось снова прижаться к ней, объять ее, спрятать в ней свое лицо и плакать ото всего сразу – от наступающего в душе мира, от счастья, от умиления и надежды, от ее близости, от покидавших меня страхов и призраков, от возможного призрачного же горя…
Через несколько часов мой полусонный бред прекратился. Почувствовав сквозь отпускающую дремоту, что все тело в неприятной испарине и духоте, я стянул в сторону покрывало, все еще оставаясь в приподнятом разрешившемся состоянии, которое шлейфом продолжало длиться сюда из сна, от нас, стоявших вместе. Так и лежал. Очень постепенно возвращалось чувство реальности, которое, однако, не было все же таким навязчивым, как прежде.