«Всё, всему конец, – говорил он, – во всяком случае, конец процветанию мистера Тоуда, а это, в сущности, одно и то же, известного мистера Тоуда, прекрасного мистера Тоуда, богатого и гостеприимного мистера Тоуда, весёлого, беззаботного и жизнерадостного! И как я могу надеяться снова оказаться на свободе, когда это вполне справедливо, что меня посадили в тюрьму, – говорил он, – потому что я угнал прекрасную машину таким наглым образом да ещё так самоуверенно дерзил стольким толстым, краснолицым полицейским! – (Тут рыдания стали его душить.) – Дурак я, дурак, теперь придётся мне томиться в этой крепости. За это время те, кто гордился знакомством со мной, окончательно забудут даже самоё имя мистера Тоуда! О мудрый старина Барсук! О мудрый и дельный дядюшка Рэт! О благоразумный Крот! Какими основательными суждениями, каким великолепным пониманием людей и обстоятельств вы обладаете! Бедный, покинутый Тоуд!»
В жалобах, подобных этим, проводил он дни и ночи в течение нескольких недель, отказываясь от завтрака, обеда и ужина и даже от лёгких закусок, хотя старый и мрачный тюремщик, зная, что в кармане мистера Тоуда водятся денежки, неоднократно намекал ему, что кое-что для утешения и ободрения можно организовать с воли за соответствующую мзду.
У тюремщика была дочка, приятная девчонка, к тому же добросердечная, которая помогала отцу в нетрудных делах во время его дежурств. Особенно она любила животных. У неё была канарейка, чья клетка днём висела на гвозде, вбитом в массивную стену главной башни в крепости. На это очень досадовали заключённые: канарейка мешала вздремнуть после обеда. Кроме того, дочка тюремщика держала ещё несколько пёстреньких мышек и беспокойную, вертящуюся в колесе белку. Этой доброй девушке было от души жаль несчастного мистера Тоуда, и она однажды сказала отцу:
– Отец! Мне невыносимо видеть, как страдает и худеет этот несчастный зверь. Позволь мне им заняться. Ты же знаешь, как я люблю животных! Я его заставлю есть у меня из рук и вообще поставлю его на ноги.
Отец разрешил дочери делать всё, что она хочет, потому что мистер Тоуд успел ему надоесть со всей его тоской, и капризами, и подлым характером. Она занялась подготовкой милосердного дела. И в тот же день постучалась в дверь погреба, где томился Тоуд.
– Ну, Тоуд, давай-ка взбодрись, – обратилась к нему девушка. – Садись к столу, вытри глаза и будь благоразумным зверем. И давай пообедай. Я сама приготовила. Всё тёплое, только что с плиты.
Это было жаркое с овощами, положенное между двух тарелок, и его аромат наполнил тесное подземелье. Всепроникающий запах капусты добрался до носа, когда мистер Тоуд в тоске лежал ничком на полу, и стал внушать ему мысль, что, может быть, жизнь не такая уж пустая и безнадёжная вещь, как он себе вообразил. Но он продолжал подвывать и брыкаться ногами, не позволяя себя утешить. Сообразительная девушка на время удалилась, и, так как большая часть запаха горячей тушёной капусты осталась в помещении, мистер Тоуд между приступами рыданий потянул носом и немножечко призадумался, и постепенно к нему стали являться новые и вдохновляющие мысли: о рыцарстве, о поэзии, и о том, что ему ещё предстоит совершить, и о просторных лугах, и о коровах, которые на них пасутся, и как их поглаживает ветер и солнышко, и о огородах, и о цветочных бордюрах на клумбах, и о тёплом львином зеве, облепленном пчёлами, и о приятном звоне тарелок, когда в Тоуд-Холле накрывают на стол, и о том, какой приятный звук издают ножки стульев, когда каждый из гостей пододвигается к столу, чтобы заняться важным делом. Воздух в тесном его погребе вдруг приобрёл розоватый оттенок, и мистер Тоуд стал думать о своих друзьях, что они, наверное, что-нибудь предпримут, об адвокатах, которые, должно быть, с удовольствием возьмутся его защищать, и какой он осёл, что до сих пор ни одного из них не пригласил, и под конец он подумал о собственном уме и скрытых возможностях и о том, на что он способен, если заставит свой великий ум как следует работать, и, таким образом, курс лечения почти что был завершён.